– Такова природа людей, – сказал Гарри, – и бабуинов.
– Снобизм – это человеческая природа?
– Потребность в безопасности и соперничество. По-моему, снобизм заключается в ином – в преимуществах и радостях обидных сравнений. Он труслив. Как презрение, он всегда направлен на то, чтобы унизить другого. Он происходит от отсутствия опыта и недостатка щедрости. Можно думать, что ты выше других, только если ты слеп к их внутренней жизни и, как следствие, к своей собственной – если считать, что она у тебя есть. Люди, с которыми я служил, и рабочие в моем цеху хотя и не так образованны, как мои однокашники в Гарварде, но так же умны и способны. И все же мои однокашники в Гарварде, при всем их модном эгалитаризме, считают, что они на самом деле лучше других, как и некоторые из друзей твоего отца, несомненно, думают, что по причине своего богатства они лучше, чем все остальные.
– А мой отец?
– Это ты мне расскажи. Полагаю, он не такой.
– Он не такой, и кому-то это может представляться замечательным.
– Только не в сравнении с тобой. Ты выше всего этого. Но взять, к примеру, магната с Уолл-стрит – назовем его Чейзом, – которому загорелось иметь подлинник какой-то картины. Он вызывает профессора – назовем его Салмон. Чейз считает Салмона жалким, ограниченным, слабым, наивным, узкоспециализированным инструментом, который не способен разобраться в серьезных проблемах или перенести серьезное испытание. Для Чейза Салмон – просто известный клерк или дворецкий. Он ему нужен, но ему также может понадобиться и грыжевой бандаж. Салмон, со своей стороны, думает о Чейзе как об удачливом, вульгарном идиоте, который гоняется за деньгами и ничего не умеет делать сам, который должен полностью полагаться на тех, кто может делать реальные вещи, меж тем как сам он только указывает. Такие, как Салмон, необходимы, чтобы объяснять мир таким, как Чейз, а заколачивать деньги – это занятие для испорченных простаков. Салмон думает, что это так просто, что он даже пытаться не будет. Это его недостойно.
Оба отрицают достоинства, потребности и подлинную сущность другого, а значит, отрицают мир и закрывают на него глаза, – сказал Гарри. – Извини. За рулем фантастического автомобиля я склонен говорить афоризмами.
– Ты бы предпочел вести менее фантастический автомобиль?
– В некотором смысле. Тогда я бы не думал все время: «Я веду фантастический автомобиль, я веду чудо-машину». Это все равно что с гостиницами. Не люблю дешевых отелей, но в чрезмерно роскошных внимание отвлекает слишком много всякой ерунды. Я предпочел бы работать на кухне дорогого ресторана или быть официантом, чем сидеть там и ждать, когда мне подадут дикобраза в желе. Правда. Роскошь мне не только неприятна, она меня пугает.
– Пугает? – переспросила Кэтрин. Она с рождения принимала такие вещи как должное, никогда в них не нуждалась ни в одном смысле этого слова и предпочитала – когда могла отличить грубое от гладкого, что при ее происхождении иногда было трудной задачей, – обходиться без них. Но они никогда ее не пугали. – Разве может испугать сэндвич с кресс-салатом в клубе «Брук»?
– Я боюсь, например, быть закованным в жесткую дорогую одежду, в которой невозможно бегать, прыгать, карабкаться, драться, плавать и вообще взаимодействовать с половиной вещей во вселенной. Я не хочу быть фантастической персоной, потому что тогда нельзя прилечь на землю, чтобы заглянуть подо что-то или просто отдохнуть: просто-напросто земли нигде нет, и ты о ней забываешь. Ты должен сидеть почти неподвижно, потому что считается предпочтительным предоставлять другим тебя обслуживать. Мышцы ослабевают, превращаются в этакие фрикадельки, нервы и рефлексы подавляются, становятся ленивыми и нетренированными. Не напрягаешься и не потеешь, ничего не делаешь руками, вот и не развиваешься. А поэтому у тебя нет резервных мощностей. Ты слишком зависишь от чужого мнения и становишься почти парализованным, изолированным от природы, от человеческого естества, от борьбы, гроз, солнца, дождей, от жизни. Я бы, несомненно, предпочел работать на кухне, или быть конным полицейским в парке, или наматывать канат на буксире, несущемся через Адские ворота
[58]
.
– Этот головокружительной паралич, – сказала она, – и есть плата за принадлежность к высшему классу. Но в этом есть своего рода острые ощущения. Это рискованно.
По лицу Гарри было видно, что он находит это странным.
– Мне такое волнение совершенно чуждо. Будь мы бессмертны, я мог бы попробовать. Но время ограничено, и я не хочу упустить суть и ощущение вещественности. Не хочу смотреть, как другие меня обслуживают. Война научила меня, что нужно быть максимально независимым и готовым к борьбе, иначе погибнешь, других вариантов нет.
– Почему бы тебе хоть иногда не соглашаться со мной? – спросила она. – Ты уверен, что привычки, вырабатывавшиеся тысячелетиями, совершенно исключают для тебя определенные вещи? Что это не просто слепая преданность?
– Даже если женюсь, – сказал он, поворачиваясь к ней, что было довольно опасно, учитывая, что он был за рулем, – я не хочу жить в таком душном, изнеженном мире.
– Подожди, Гарри, – настаивала она. – Скажи мне, что безжизненного в том, чтобы ходить по сверкающему морю на парусной яхте, мчаться к Бермудам, рискуя жизнью, каждую секунду ощущая изменения ветра, повороты паруса или надвигающийся шторм? Мы и такими вещами занимаемся.
– К этому, – признал Гарри, – я, пожалуй, смогу привыкнуть.
– Вот видишь, мы можем договориться. Не обязательно всегда ходить только одной дорогой. Я откажусь от сэндвичей с кресс-салатом – но не полностью от кресс-салата, – если ты примешь яхту. Мы нарубим собственных дров и разожжем свой очаг, если ты согласишься с полным материальным благополучием. Я и стрелять с тобой готова, если ты не возражаешь против фирмы «Холланд и Холланд»
[59]
. Я понимаю. Реальная жизнь должна быть бесклассовой. Трения, движения, риск. Я знаю. Я хочу этого, всегда хотела. Хейлы на самом деле тверды, как кипарис или эбеновое дерево.
– А как насчет гикори?
– Что ты имеешь в виду?
– Вы так же тверды, как гикори?
Он умилился тому, как она оживилась.
– Тверже, – сказала она, как пятилетний ребенок, и это было правдой.
Билли провел пару часов, готовясь к приезду своего старейшего друга, заручившись поддержкой джина с тоником. В средоточии максимального комфорта и безопасности – на ста защищенных акрах на берегу моря, в доме, сверкающем, как драгоценный камень, в комнате, заполненной картинами, сидя в кресле, которое вкупе с дамасским шелком, стоившим столько же, сколько футбольное поле, изгоняло даже намек на артрит, – он отхлебывал из хрустального бокала, чтобы освободить свой разум от оков тела, к чему привык с самого раннего возраста и без чего уже не мог обойтись.