Германтов и унижение Палладио - читать онлайн книгу. Автор: Александр Товбин cтр.№ 138

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Германтов и унижение Палладио | Автор книги - Александр Товбин

Cтраница 138
читать онлайн книги бесплатно

Да, к Неве и дальше…

И он – за ними, за облаками?

Свернул с набережной Фонтанки на Бородинку, постоял под заплывшими слепым блеском окнами школы, нашёл даже окно, то самое окно, на третьем этаже, хорошо запомнившее, хотелось думать, его недавний триумф. Неожиданно в нём проснулись к казённой коричневато-кирпичной, ничем не примечательной коробке, темневшей за оградкой и низкорослыми деревьями, нежные чувства… Стоял и не мог никак на школу тоскливую свою насмотреться…

Но всё обрывалось, всё – даже Клавдия Викторовна, старушка-смолянка с Социалистической улицы, успевшая, кстати, отлично, обратив его внимание на многие тонкости, выучить Германтова французской грамматике, умерла на днях.

Потом были сборы; довольно долгие, с необязательными раздумьями.

Упаковали несколько Анютиных книг, два синих венецианских бокала, заполненных предварительно скомканными обрывками газет; письма Циолковского, изданную в Калуге брошюру с дарственной выцветшей фиолетовой надписью отца космонавтики, а также тетрадку Липиных расчётов с завёрнутыми уголками страниц Сиверский потом сдаст в архив Библиотеки академии наук. Германтов тщательно упаковал в оберточную бумагу и перевязал шпагатом ещё и подарок Махова: масляный эскиз с аркадой, густо залитой розовым светом, и бредущей к чёрному провалу фигуркой; когда снимал со стены фотографии, гравюры, поразила почему-то простая вещь – яркие, с чётким узором из клеточек и веточек прямоугольники на выцветших обоях… Теперь, вспомнив, поразился вновь: прошлое было ярче и резче, чем настоящее.

Хотя от ужаса переезда ему вполне могло тогда показаться, что даже прошлые радости омрачались.

Тронулись в путь…

Когда медленно сворачивали со Звенигородской на Загородный, посмотрел на скруглённо-угловые, с протёртыми подошвами углублениями, гранитные ступеньки гастронома… Поблёскивала узорчато, по дугам-полукружиям выложенная брусчатка. Ехали на присланном из «Лентранса» крытом армейском грузовике-студебеккере; грузовик то слегка опережал, то отставал от него разболтанный – туда-сюда на сцепках болтался, – нашпигованный телами трёхвагонный трамвай. Внутренне изнурённый Германтов сидел в кузове на большом, перетянутом ремнями мягком бауле – между параллельно поставленными массивным письменным, согласно легенде, ещё отцовским, столом красного дерева и чёрным кожаным пузатым диваном. В горизонтальном проёме, очерченном снизу задним бортом кузова, а сверху – провисавшим и колеблемым ветерком краем буро-зелёного брезента, убегали назад – не от него ли одного, неблагодарного, убегали? – до боли знакомые лепные фасады Загородного, Владимирского; только что, ни с того ни сего, и колокольня Владимирского собора, такая высоченная, с арочными нишами и воздушными колоннадами, высоченная, но устойчивая, приросшая к своему месту за оградкой собора, чуть в стороне от площади, мелькнув, исчезла вдруг из поля зрения вместе с кружившей над нею стаей ворон. Тут же, опомниться не успел, неудержимо и поперёк движению разбежался налево-направо и тотчас исчез Невский, потом убежал назад, смущённо превратившись в пепельно-сизую, щелевидно-узкую, ломаную на границе с замутнённой голубизной перспективу, Литейный.

И – вот он, рубеж: Нева.

И вот уже свернули налево, поехали вдоль Невы, потом – направо: проехали по Троицкому мосту.

Чем-то невыразимо прекрасным всегда – сколько помнил себя и гравюру с восхитительным невским видом, висевшую над его кроватью, – притягивал взор Германтова распахнутый в какую-то неземную ширь полноводный простор с вычурно-распластанными тёмными стенами крепости, с тонким золотым шпилем… Да, размноженный открытками вид, а как всякий раз вскипало волнение! Да, он и на старинной гравюре ежедневно созерцал этот же вольный простор, эти распластанные крепостные стены и шпиль, а теперь придётся ему переучивать взгляд, придётся менять привычку и – смотреть на другой берег Невы, на ленту дворцов – как бы нахмуренных из-за погружённости в собственную тень дворцов.

– И школа твоя со всей Академией художеств, включая сфинксов египетских, на правом берегу, не расстраивайся, – утешал радостно возбуждённый Сиверский: мало что был он горд собой и очень доволен большой квартирой, так ещё ведь получение новой жилплощади в хорошем районе как нельзя более вовремя – словно специально подгадывали срок выписки вожделенного ордера в высоких сферах! – совпало с возрастанием его общественно-научного статуса: Сиверского вот-вот обещали избрать действительным членом Академии, средоточия всего высокого и прекрасного в ваянии, живописи и зодчестве. Да он уже и в качестве члена-корреспондента целый год заседал в Учёном совете академии на защитах диссертаций в Рафаэлевском зале, внушительно, надо сказать, внушительно и даже величаво выглядел он во фронтальном ряду прочих апостолов изящных искусств, рассевшихся за длинным, накрытым тяжёлой тёмно-зелёной скатертью с витыми кистями столом… Яков Ильич был в отличном расположении духа, что-то напевая, расстёгивал толстые кожаные, с ручками, ремни на тюках, шумно и ловко распаковывал чемоданы, раскладывал вещи; не подозревал, что получит вскоре от Хрущёва по шапке, замертво грохнется на кухне… Вскоре и мама умрёт в больнице…

Впрочем, грусти не грусти, а Германтов давно свыкся с её отсутствием.

* * *

У двери рисовального класса отроков-художников встречал Леонид Сергеевич Шолохов.

Да, у двери!

Вымуштрованный Чистяковым, он и своих учеников, радивых и нерадивых, одинаково, со священным рвением муштровал, никому не давая спуска. Стоял он, как страж, у входа в неряшливый, с запылёнными гипсовыми головами античных богов и героев храм искусства потому, что искусство, прежде чем потребовать от художника священных и вполне обыденных, изводящих самую жизнь художников жертв, требовало сосредоточиться на мелочах: каждый урок рисунка Леонид Сергеевич предварял процедурой предъявления ему учениками остро оточенных карандашей – у двери проверялась обязательно длина грифелей…

Ещё бы! Не забыть ту летучую лёгкость, с которой касался бумаги острый, как игла, но живой шолоховский карандаш.

А Бусыгин, по прозвищу Гоген, вёл в соседнем классе занятия живописи, и акварельной, и масляной; хрипел, тяжело и долго откашливался, объясняя юным богомазам – его словечко, – как подбирать цвета и смешивать краски. Но сам Бусыгин писал куда лучше и убедительнее, чем объяснял: писал смело и ярко, большими плоскостными мазками-пятнами, сейчас бы сказали – декоративно; с учётом манеры письма и грубовато-простой, какой-то истощённо-изношенной и словно обескровленной – по контрасту к его живописи? – внешности прозвище «Гоген» ему дали довольно точное, недаром накрепко к нему приклеилось. Ко всему скуласто-широколицая, темноглазая жена Бусыгина, которая днём, к обеду, приносила язвеннику-мужу в судках простую, но обязательно подогретую еду – Бусыгины проживали поблизости, у Андреевского рынка, – была восточных кровей, вполне смахивала на таитянку, пусть и не первой молодости.

И Шолохов, и Гоген-Бусыгин, бескомпромиссно-требовательные, строгие жрецы искусства, как думалось тогда, подавляли индивидуальности для их же, юных индивидуальностей, пользы; ради овладения общими началами ремесла делали учеников беззащитными, а Махов даже своим присутствием уже не смог бы Германтову помочь – Махов будто бы умыл руки: окурил-охмурил едкими запахами масляной живописи, опалил огнём и – при этом – худо-бедно подготовил технически, но сам теперь преподавал в параллельном классе.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению