Она погладила мягко шелестящую кожу подвязки. Зачем Пьетро
оставил это? Забыл? Едва ли. Аретино никогда ничего не забывает и не делает
просто так. Здесь есть какой-то смысл!
– Убьешь себя? – повторила Цецилия задумчиво. – Но ведь это
смертельный грех. Тебя зароют за кладбищенской оградой, а душа твоя прямиком
пойдет в ад.
– Да неужели вы думаете, что моя душа достойна рая после
того, как мною обладал инкуб
[15]?
– Ну так что ж, – пожала плечами Цецилия. – Святому Антонию
тоже являлись суккубы, а он смотрит на нас с высот райских.
– Но ведь он устоял пред обольщениями прекрасных дьяволиц, –
запальчиво возразила Дария, и Цецилия лукаво глянула на нее исподлобья:
– Да, если судить по его рассказам. Но ведь никто не знает,
что там происходило на самом-то деле. Возможно, Антоний и повалялся в постели с
красоткой суккубой, а потом вдруг спохватился, раскаялся – и ну охаживать ее
хлыстом, да и себя заодно. И вообще, может быть, дело в том, что он не получил
от нее такого удовольствия, которого ожидал!..
Увидев, как медленно приоткрывается рот Дарии, Цецилия
спохватилась – и захлопнула свой. Ну и разболталась же она, спаси господи ее
душу грешную!
– Удовольствия?.. – тупо переспросила Дария. – Разве кто-то
получает от этого удовольствие?!
«О да, да! Еще какое! – едва не закричала Цецилия. – И если
бы ты не была нынче ночью пугливой, сонной дурой, ты бы не вешаться утром
кинулась, а богов благодарила бы за то, что великолепнейший из всех созданий
человеческих удостоил тебя своими ласками!»
Разумеется, она ничего подобного не сказала, а только
проронила, поджимая губы, как если бы речь шла не о занятии, кое Цецилия
обожала больше всего на свете, а о… ну, скажем, о мытье посуды после трапезы:
– Соитие назначено господом нашим, создателем и вседержителем,
для продолжения рода человеческого, однако наш Творец, в неизреченной милости
своей, сподобил человека при сем величайшем акте испытывать наслаждение,
равного которому нет ничего. Ни-че-го!
Дария смотрела недоверчиво. Потом шепнула, отводя глаза:
– Простите, матушка… то есть, ох, боже мой… простите, ваше
преосвященство, но как можно верить на слово? Может быть, сие не более чем
распутные измышления тех, кто завидует нашей святой жизни и обетам нашим?
«Если бы так!» – едва не воскликнула Цецилия, ощутив, как
увлажнилось ее лоно при одной только мысли о том, каким «распутным измышлениям»
предавался нынче ночью Аретино. О, будь она на месте Дарии… И голос ее
срывался, когда она наконец смогла заговорить:
– Вот кстати – о наших обетах. Что жертвуем мы господу,
когда посвящаем себя ему? Какие даем обеты?
– Какие? Смирения, послушания… бедности, воздержания…
– Да, да, да! – закивала Цецилия. – Мы жертвуем господу свою
гордость для смирения, свой ум, свои мысли – для послушания, свою красоту – для
бедности. Я женщина, я понимаю, как это трудно… как трудно!
– Да, – робко кивнула Дария. – Да… мне тоже иногда хочется
носить жемчуг. О, это так прекрасно! Будь у меня деньги, я заказала бы себе
жемчужные четки!
Лицо ее вспыхнуло румянцем, но тут же погасло. Цецилия
усмехнулась:
– Жемчуг! И жемчуг, и алмазы, и кружево, и бархат, мягкий,
как лепестки роз, и сами эти розы, и сладкое вино, и жирное, хорошо поджаренное
мясо, и каплуны, и… и…
Она едва не захлебнулась слюной и сочла за благо прекратить
перечисление любимых блюд. Надо скорее позавтракать. А какие мечтательные глаза
сделались у Дарии! Бедняжка! У Цецилии на ужин была жирненькая перепелочка с
оливками и маринованным луком, а девочка ела сухой хлеб и сухой сыр в Нижнем
монастыре. Потом ночь с Аретино… Понятно, что она сейчас душу готова продать за
поросячью ножку!
– Что жемчуг! Жених наш небесный хочет от своих невест
самого богатого приданого – девственности. Вечного уныния плоти! Уж поверь – он
забирает у нас, требуя воздержания, такую радость, что и жемчуг, и кружево, и
вкусная еда – ничто по сравнению с этим.
– Вы так говорите… – испуганно шепнула Дария, – вы так
говорите, как будто сами однажды… однажды испытали грех!
– Однажды? – недоуменно спросила Цецилия. – Почему только
одна?.. – Она благоразумно ухватила продолжение на самом кончике языка и
сказала просто: – Я знаю, о чем говорю. Поверь. И слово «грех» тут совершенно
неуместно, если женщине приходится выбирать между смертью – или мужчиной.
Поверь, на весах небесных любодеяние – сущая ерунда по сравнению с
самоубийством!
– О господи… – прошептала Дария, и глаза ее, чудилось,
сделались еще больше, засияли еще ярче от нахлынувших слез. – Ох, какая вы
добрая, ма… то есть, я хочу сказать, ваше преосвященство! Я всегда думала, что
вы меня недолюбливаете, что вам все равно, есть я на свете или нет, а вы… вы…
Она принялась вытирать слезы, что оказалось очень кстати,
ибо дало Цецилии время справиться со своим лицом.
Что ж… в приметливости этой девчонке не откажешь. И похоже,
она не такая уж простушка, как кажется… нет, все же дура, дура, если считает
Цецилию доброй. Быть доброй к своей сопернице?! Да Цецилия своими руками надела
бы Дарии петлю на шею, причем выбранная ею веревка не порвалась бы под весом и
пятерых таких скромниц! О, если бы Дарии удался ее замысел… если бы чертову
Катарину не принес дьявол… как все могло бы сложиться удачно! А теперь – теперь
игра проиграна. Даже если начать сокрушаться вместе с Дарией о смертном грехе,
загубленной душе и адском пламени, даже если подтолкнуть ее к новой, более
результативной попытке… все будет напрасно. Аретино тотчас проведает об этом
(ибо нет ничего на свете, что могло быть от него скрыто!) – и не простит
Цецилию. Девчонка ему понравилась, ясно. Он сказал, что вернется. И подвязку не
потерял, а оставил в залог будущей встречи…
Тут Цецилия вдруг почувствовала, как волосы у нее медленно
поднимаются дыбом. Не намекнул ли Аретино, что знает доподлинно: у Цецилии тоже
есть такая подвязка! Она сделана из голубого бархата, и подбита голубым шелком,
и скреплена золотой застежкою, и украшена крошечными золотыми колокольчиками,
которые издают очаровательно-таинственный перезвон, когда, набросив свою
фиолетовую накидку и распустив волосы, Цецилия берет магический кубок и
открывает книгу заклинаний, бормоча «формулу отречения»: