Рассказывая страшную историю иглы, мастер Осман дал мне посмотреть на нее в увеличительное стекло. Пристально вглядевшись, я увидел на острейшем кончике пятнышко розовой влаги.
– Для старых мастеров, – говорил между тем мастер Осман, – вопрос о смене манеры, которой они отдали всю свою жизнь, был вопросом важнейшим, вопросом совести. Они считали бесчестьем сегодня видеть мир так, как велит восточный шах, а завтра – как приказывает западный повелитель. А для нынешних художников это обычное дело.
Взгляд мастера Османа не был направлен ни на меня, ни на открытую книгу на его коленях. Он словно бы смотрел в далекое белое пространство – такое далекое, что его никогда не достичь. На странице «Шахнаме» отчаянно сражались войска Ирана и Турана, сшибались на полном скаку всадники, земля была усеяна отрубленными головами и руками и окровавленными телами в пробитых копьями доспехах; неистовые воины, размахивая мечами, убивали друг друга – и все это было расцвечено радостными, праздничными красками.
– Когда великих мастеров былых времен принуждали перенимать манеру, принятую у победителей, они, чтобы избежать бесчестья, пронзали свои зрачки иглой, а потом, ожидая, словно дара Всевышнего, наступления слепоты, часами, а то и целыми днями, не поднимая головы, неотрывно смотрели на лежащие перед ними прекрасные рисунки – и порой на страницы из пронзенных глаз капала кровь. Зрение бесстрашных мастеров постепенно слабело, но мир, запечатленный на этих рисунках, и заключенный в них смысл с той же мягкой постепенностью вытесняли собой все зло, накопившееся в их душах. Это великое счастье! Как ты думаешь, на какой рисунок мне хотелось бы смотреть перед тем, как я окончательно ослепну?
Зрачки мастера Османа, казалось, постепенно уменьшались, а белки глаз, напротив, увеличивались; его взгляд был направлен куда-то вдаль, за пределы сокровищницы, словно у человека, пытающегося оживить давно забытое детское воспоминание.
– Рисунок, сделанный в манере старых мастеров Герата и изображающий Хосрова, который подъехал на коне к окну Ширин и, сгорая от любви, ожидает ее появления!
Кажется, он собирался все с тем же выражением поэта, читающего грустное стихотворение, подробно описать этот рисунок и продолжить восхваление ослепивших себя мастеров, но я, не в силах противостоять внезапному порыву, оборвал его:
– Осман-эфенди, учитель! Что до меня, то я хочу неотрывно смотреть в лицо моей милой. С тех пор как мы поженились, прошло три дня. Двенадцать лет я тосковал о ней. Рисунки, изображающие, как Ширин влюбилась в Хосрова, всегда напоминают мне о моей возлюбленной.
На лице мастера Османа, возможно, и было написано несколько рассеянное внимание, однако оно не было направлено ни на мои слова, ни на кровавую сцену на рисунке. Он словно бы ждал какой-то доброй вести, которая рано или поздно, но должна прийти. Убедившись, что мастер меня не видит, я быстрым движением схватил иглу и отошел в сторону.
В третьей комнате сокровищницы, прилегающей к бане, был темный угол, куда составили большие замысловатые часы, подарки европейских королей и прочих правителей. Дарили их часто, а ломались они быстро, вот и набралась их тут не одна сотня. Забравшись в этот угол, я еще раз внимательно осмотрел иглу, которой, если верить мастеру Осману, ослепил себя Бехзад.
Золотая игла с влажным розоватым пятнышком на острие время от времени ярко поблескивала в красноватом дневном свете, отраженном золотыми ободками покрытых пылью часов, их хрустальными стеклами и алмазными украшениями. Действительно ли именно ею ослепил себя прославленный мастер Бехзад? Неужели мастер Осман сделал то же самое? Раскрашенный в яркие цвета толстый араб из Магриба, размером с палец, смотрел на меня с огромных часов так, словно хотел сказать: «Да!» Искусный мастер, сделавший часы по заказу короля из дома Габсбургов, ради шутки устроил так, что этот человечек в османском тюрбане с наступлением каждого нового часа – когда механизм еще работал – весело кивал головой столько раз, сколько часов показывали стрелки, развлекая султана и обитательниц гарема.
Я просмотрел немало самых заурядных книг, – по словам карлика, они были частью изъятого имущества казненных пашей. Казнили их, оказывается, столько, что их книги, казалось, никогда не кончатся. Карлик, опьяненный близостью вверенных его попечению богатств и оттого забывший, что сам он – раб, с веселым злорадством заявил, что любой паша, который, словно какой-нибудь шах или султан, заказывает книги в свою честь и золотит их страницы, уже за одно это заслуживает казни и лишения имущества. В этих книгах, даже в простых муракка, тоже встречалось изображение Ширин, влюбляющейся в Хосрова по рисунку, – и всякий раз, наткнувшись на эту сцену, я замирал и подолгу смотрел на нее.
И ни разу мне не встретился отчетливо прорисованный рисунок в рисунке, то есть изображение Хосрова, которое видит гуляющая Ширин. Конечно, изображение это должно быть очень маленьким, но художники в большинстве своем способны уместить рисунок на ногте, и на рисовом зернышке, и даже на волоске. Тогда почему же они не изображают красивое лицо Хосрова так, чтобы его можно было узнать? Решив после полудня спросить об этом мастера Османа, я рассеянно листал очередную муракка, составленную из миниатюр самого разного свойства, как вдруг мое внимание привлек сделанный на ткани рисунок свадебного шествия – точнее, изображение коня на этом рисунке. Сердце мое пропустило удар.
Перед моими глазами был конь со странным носом. Он вез на себе нежную невесту и смотрел на меня так, словно намеревался поведать важную тайну. Хотелось крикнуть, но, как во сне, я не мог издать ни звука.
Я схватил книгу и, задевая по пути шкафы и сундуки, побежал к мастеру Осману.
Он посмотрел на рисунок.
Не заметив, чтобы выражение на его лице хоть как-то изменилось, я нетерпеливо сказал:
– Видите, ноздри у коня точь-в-точь такие же, как на рисунке из книги Эниште!
Мастер Осман навел на коня увеличительное стекло и склонился над страницей так низко, что чуть не уткнулся в нее носом.
Молчание затягивалось, и я снова не выдержал:
– Этот конь, как видите, нарисован не в той манере, не в том стиле, что конь в книге Эниште, однако ноздри такие же. Художник пытался увидеть мир таким, каким видят его китайские мастера. – Я немного помолчал. – Это свадебное шествие. Рисунок похож на китайский, но рисовал не китаец.
Казалось, увеличительное стекло приклеилось к странице, а нос мастера Османа – к увеличительному стеклу. Все его тело – голова, шея, плечи, спина – словно бы стремилось приникнуть к рисунку, чтобы получше его рассмотреть. Наступила очень долгая тишина.
– Ноздри усечены, – проговорил наконец мастер Осман, тяжело дыша.
Я склонился к нему, и мы, щека к щеке, долго смотрели на нос коня. Ноздри, без сомнения, были усечены. Не осталось у меня сомнения и в другом: мастеру Осману приходится очень напрягаться, чтобы рассмотреть рисунок.
– Вы же видите, правда?
– С трудом, – признался он. – Расскажи, что ты видишь.