Золотая игла для закалывания тюрбана с ручкой из бирюзы и перламутра, которой ослепил себя художник Бехзад, величайший из мастеров Герата.
Я спросил у карлика, где тот нашел «Селимнаме», и Джезми-ага повел меня по пыльной, погруженной в полумрак сокровищнице. Мы пробирались между сундуками, грудами ковров и тканей, огибали шкафы, подлезали, согнувшись, под лестницами, и наши тени, то сжимаясь, то увеличиваясь, скользили по щитам, слоновьим бивням и тигриным шкурам. В одной из комнат сокровищницы, которую бархат и прочие ткани также окрашивали в странный красный цвет, рядом с железным сундуком, в коем мы нашли «Шахнаме», среди других книг, тканей, расшитых золотыми и серебряными нитями, необработанных гранатов и кинжалов с рубиновыми эфесами обнаружились другие дары из числа присланных шахом Тахмаспом: исфаханские шелковые ковры, шахматы, вырезанные из слоновой кости, и коробочка для перьев. Крышка ее была расписана древесными ветвями и драконами в китайском стиле, а посередине красовалась перламутровая инкрустация в виде солнца; сразу понятно, что коробочка сделана во времена Тимура. Открыв крышку, я почувствовал легкий запах розы и горелой бумаги. На дне коробочки лежала золотая игла с ручкой из бирюзы и перламутра. Я взял ее и неслышно, словно тень, вернулся на свое место.
Оставшись один, я положил иглу, которой ослепил себя мастер Бехзад, на открытую страницу «Шахнаме» и долго смотрел на нее, дрожа от волнения. Не только эта игла – любая вещь, которой касалась волшебная рука Бехзада, вызвала бы у меня такие же сильные чувства.
Почему шах Тахмасп послал султану Селиму вместе с книгами эту страшную иглу? Не потому ли, что в юности он учился у Бехзада мастерству рисования, в молодости холил и лелеял своих художников, а в старости, удалив их вместе с поэтами от двора, посвятил остаток дней покаянию и молитвам? По той же причине, очевидно, он решил расстаться с книгой, над которой его лучшие мастера трудились десять лет. Но что он все-таки хотел сказать, посылая вместе с книгой иглу: что в конце любого мастера-художника ожидает добровольное ослепление и это все должны знать, или что, как уже кто-то подметил, хоть раз взглянувший на страницы волшебной книги больше не захочет видеть ничто другое в этом мире? Нет, это вряд ли: для него книга уже не представляла особой ценности, как для всякого правителя, который, состарившись, раскаивается в своей былой любви к искусству рисунка.
Я вспоминал истории, которые слышал от несчастных, разочарованных в жизни старых художников. Когда войска повелителя Кара-Коюнлу Джиханшаха приблизились к Ширазу, главный художник ширазской мастерской Ибн Хусам сказал: «Я не могу рисовать по-другому» – и велел ученику выжечь ему глаза. После того как воины султана Селима Грозного, разбив войска шаха Исмаила, вошли в Тебриз и разграбили дворец Хешт-Бихишт, художников шахской мастерской повезли в Стамбул; один из них, пожилой перс, по пути ослеп, якобы от болезни, – однако позже говорили, что он сам ослепил себя с помощью лекарств, чтобы только не рисовать в османском стиле. Да я и сам в минуты гнева, чтобы художники задумались, говорил им, что Бехзад ослеп по собственной воле.
Неужели нет другого пути? Нельзя ли, отчасти усвоив новые приемы, спасти мастерскую и стиль старых мастеров?
На изящном острие иглы виднелось темное пятнышко, но мои усталые глаза не могли разобрать, кровь это или что другое. Я достал увеличительное стекло и долго смотрел в него на иглу, словно на печальную любовную сцену, пытаясь представить, как именно Бехзад лишал себя зрения. Говорят, если проткнуть глаза иглой, бархатный занавес темноты не опускается сразу – иногда проходит несколько дней или даже месяцев. Человек слепнет постепенно, как бывает в старости по естественным причинам.
Проходя через соседнюю комнату, я, кажется, видел зеркало… Да, вот оно: изогнутая ручка и толстая рама из эбенового дерева с тонкой инкрустацией из слоновой кости. Взяв зеркало, я вернулся на место и стал смотреть на свое отражение. Как красиво колебалось пламя свечи в моих глазах, шестьдесят лет разглядывавших рисунки!
«Как же это сделал мастер Бехзад?» – снова спросил я сам себя.
Я не отрывал глаз от зеркала – рука сама нашла иглу, как находит сурьму рука женщины, собравшейся подвести себе брови. Смело, спокойно и уверенно, словно протыкая страусиное яйцо, которое хочу раскрасить, я с силой вонзил иглу в зрачок правого глаза. Меня передернуло – не от боли, ее я почти не чувствовал, а вот смотреть было неприятно. Когда игла вошла в глаз где-то на четверть пальца, я вытащил ее.
В двустишии, вырезанном на раме, поэт желал смотрящемуся в зеркало вечной красоты и процветания, а самому зеркалу – вечной жизни.
Улыбнувшись, я вонзил иглу в зрачок левого глаза.
Потом я долго сидел не шевелясь и смотрел на мир. На все, что было вокруг.
Цвета не потемнели, как я ожидал, а словно бы слегка смешались друг с другом. Но я по-прежнему все видел.
Вскоре на темно-красные, кровавые ткани, покрывавшие стены сокровищницы, упали тусклые солнечные лучи. Главный казначей и его люди с теми же церемониями взломали печать и открыли дверь. Джезми-ага поменял ночные горшки, лампы и мангал, взял у пришедших свежий хлеб и сушеную шелковицу и сказал им, что мы продолжим искать лошадей со странными ноздрями в книгах, принадлежащих султану. Что может быть прекраснее, чем созерцать самые красивые на свете рисунки и вспоминать, каким видит мир Аллах?
52. Меня зовут Кара
Утром, когда главный казначей и его люди, проделав прежнюю церемонию, открыли дверь, я понял, до чего мои глаза успели привыкнуть к красному цвету сокровищницы: сияние зимнего утра, проникавшее со двора, казалось мне пугающим и неестественным. Как и мастер Осман, я не двинулся с места, как будто боялся, пошевелившись, выпустить наружу густой, пропахший пылью и плесенью воздух сокровищницы вместе с разыскиваемыми нами уликами.
Мастер же Осман взирал на свет, пробивающийся в сокровищницу поверх голов выстроившихся у входа людей главного казначея, со странным удивлением, словно на некое чудо, увиденное впервые в жизни.
Ночью, когда он перелистывал страницы «Шахнаме» шаха Тахмаспа и смотрел на рисунки, я, наблюдая за ним издалека, время от времени ловил на его лице такое же удивленное выражение. Тень мастера на стене вздрагивала, голова склонялась к увеличительному стеклу, на губах проступала мягкая улыбка, словно главный художник хотел поведать невидимому собеседнику какую-то увлекательную тайну, а потом губы начинали шевелиться.
Когда дверь закрыли, я, одолеваемый растущим беспокойством и нетерпением, принялся расхаживать по комнатам сокровищницы. Меня преследовала мысль о том, что мы не сможем, не успеем найти в здешних книгах того, что ищем. Поскольку мне казалось, что мастер Осман не уделяет поискам должного внимания, я поделился с ним своими опасениями.
Он, как истинный мастер, привыкший утешать учеников, мягко взял меня за руку.
– Для подобных нам нет другого выхода, кроме как стараться увидеть мир таким, каким видит его Аллах, и уповать на справедливость Всевышнего. Я всем своим существом чувствую, что здесь, среди этих сокровищ и рисунков, первое неразрывно связано со вторым. Чем ближе мы к тому, чтобы увидеть мир глазами Аллаха, тем ближе тот миг, когда свершится Его справедливость. Погляди, это игла, которой ослепил себя Бехзад…