Странное дело: когда я смотрел на сделанные в Тебризе полунепристойные рисунки, где черными чернилами были изображены прекрасные юноши с мраморной кожей и стройные девушки с маленькой грудью, мое сердце забилось быстрее, а на лбу выступили капли пота, как бывало шестьдесят лет назад, в первые годы моего ученичества. Мне вспомнилось, как ко мне, недавно ставшему мастером и женившемуся, привели предназначавшегося в подмастерья красивого мальчика с ангельским лицом, миндалевидными глазами и нежной розовой кожей; я смотрел на него и чувствовал, как сильна его любовь к рисунку. Да, все-таки главное в нашем искусстве не стыд и печаль, а влечение к человеку, которое дар художника превращает в любовь к Аллаху, а через нее – в любовь ко всему созерцаемому Им миру. Я вдруг так остро ощутил это, что все годы, которые я провел, сгорбившись над рабочей доской, представились мне исполненными счастья, необходимым условием которого были и побои, что я получил, обучаясь мастерству, и все обиды, что я перенес или причинил другим, и моя решимость ослепнуть за работой. Долго-долго все с тем же наслаждением я созерцал чудесный рисунок, словно нечто запретное. Потом по щеке моей скатилась слеза и исчезла в бороде.
Заметив, что ко мне приближается огонек свечи, с которыми по залу медленно расхаживали Джезми-ага и Кара, я отложил муракка в сторону, взял следующий том из тех, что карлик положил рядом со мной, и открыл его на первой попавшейся странице. Это тоже была муракка, сделанная для какого-то шаха. Рисунок изображал отдыхающих у края рощицы оленей – исполненных такой любовной истомы, что даже шакалы им злобно завидовали. Перевернув страницу, я увидел несказанно прекрасных гнедых и алых коней – только старые мастера Герата могли нарисовать такую красоту. На следующей странице обнаружилось изображение сидящего человека с пером в руке и раскрашенной в несколько цветов бородой. Я не мог понять, кто он, – такое лицо могло быть у кого угодно. Я присмотрелся внимательнее – было в этом рисунке, сделанном лет семьдесят назад, что-то такое… Мое сердце бешено заколотилось – оно догадалось прежде меня самого. Рука! Так красиво нарисовать руку мог только один-единственный художник. Передо мной был рисунок, сделанный великим Бехзадом. От страницы словно бы исходило сияние.
Раньше мне несколько раз случалось видеть работы Бехзада, но то ли потому, что смотрел я на эти рисунки не один, а вместе с другими мастерами, то ли потому, что мы не были до конца уверены, принадлежат ли они именно Бехзаду, тогда я не был настолько потрясен.
Тяжелый, пропахший плесенью сумрак сокровищницы словно бы отступил перед исходившим от рисунка светом. Прекрасная рука, изображенная на миниатюре Бехзада, и недавно виденная рука с выжженными знаками любви объединились в моей голове в единое целое. Я возблагодарил Аллаха за то, что Он позволил увидеть всю эту красоту, прежде чем я ослепну. Откуда я знал, что вскоре мне предстоит ослепнуть? Понятия не имею! Я хотел рассказать о своем предчувствии Кара, который, стоя рядом со свечой в руке, смотрел на ту же страницу, что и я, но сказалось другое:
– Посмотри, как красиво нарисована рука. Это Бехзад.
Я взял Кара за руку, как когда-то, в молодости, брал за руки своих прекрасных, любимых (я всех их любил) учеников с мягкой бархатистой кожей. Рука у Кара была гладкой и крепкой, теплее, чем моя; запястье с внутренней стороны, там, где бьется жилка, – тонкое и широкое, как мне нравится. В молодости, взяв руку ученика в свою, я, прежде чем объяснить ему, как нужно держать кисть, с нежностью заглядывал в его милые, испуганные глазенки. Точно так же я сейчас взглянул в глаза Кара – и увидел в них отражение огня свечи, которую он держал в руке.
– Все мы, художники, – братья, – проговорил я. – Но теперь всему конец.
– Что вы хотите этим сказать?
«Теперь всему конец…» Такие слова мог бы произнести, желая ослепнуть, великий художник, многие годы жизни служивший какому-нибудь шаху или хану, создавший для него дивные работы в стиле старых мастеров или даже выработавший новый стиль для его мастерской, – а покровитель проиграл все битвы, и в город вместе с алчущими добычи вражескими воинами входят новые хозяева, которые разорят мастерскую, вытащат из книг миниатюры, все испортят, испоганят и будут смеяться над дорогими сердцу художника подробностями рисунков, над какими-нибудь мелочами, которые он любил, как собственных детей, ибо сам их придумал и верил в них. Но Кара мои слова нужно было объяснить иначе.
– На этом рисунке изображен великий поэт Абдаллах Хатифи, – сказал я. – Слава его была столь велика, что, когда шах Исмаил вошел в Герат и все спешили ему угодить, чтобы заслужить его милость, Хатифи не пошевелил и пальцем. Шах сам пришел к нему, проделав неблизкий путь, – поэт жил за городом. О том, что перед нами Хатифи, мы узнали не по лицу, а по надписи под рисунком, не так ли?
«Да», – признал Кара взглядом.
– Что до лица поэта, – продолжал я, – то оно, как видишь, похоже на любое другое. Если бы покойный Абдаллах Хатифи предстал сейчас перед нами, мы не узнали бы его в лицо по рисунку. В лицо – нет, но вообще – узнали бы: во всем рисунке, в позе Хатифи, в подборе цветов, в орнаменте рамки и в том, как мастер Бехзад нарисовал эту замечательную руку, есть что-то такое, от чего сразу становится понятно: перед нами – изображение поэта. Ибо в нашем рисунке смысл важнее, чем форма. Теперь же, когда наши художники начали подражать итальянцам и другим европейцам, как в рисунках для книги, заказанной султаном покойному Эниште, миру смысла приходит конец и на смену ему идет мир формы. Европейская манера…
– Эниште уже нет в живых, он убит, – грубо прервал меня Кара.
Я ласково и с уважением сжал его руку, словно руку ученика, который, может быть, в будущем создаст дивные произведения. Некоторое время мы, не говоря ни слова, почтительно смотрели на чудо, созданное Бехзадом. Затем Кара высвободил руку.
– Мы не успели толком разглядеть гнедых коней на предыдущей странице – вы слишком быстро ее перевернули, – заметил он.
– Там ничего нет, – ответил я и перелистнул страницу назад, чтобы он сам увидел: в ноздрях коней не было ничего необычного.
– Когда же мы отыщем лошадей со странным носом? – спросил Кара с совершенно детским выражением.
Однако на дальнейшие поиски сил у него уже не хватило: под утро, когда мы с карликом наконец-то обнаружили легендарную «Шахнаме» шаха Тахмаспа, прятавшуюся в железном сундуке под отрезами шелка и зеленого бархата, Кара уже давно спал на красном ковре из Ушака, положив свою красивую голову на бархатную подушку, расшитую жемчугом. Я же, едва узрев эту знаменитую книгу (во второй раз в своей жизни), сразу понял, что день для меня только начинается.
Книга, которую я видел издалека двадцать пять лет назад, была такой большой и тяжелой, что мы с Джезми-агой вдвоем еле оттащили ее к моему месту. Прикоснувшись к переплету, я понял, что под кожей скрывается дерево. Когда двадцать пять лет назад умер Сулейман Законодатель, шах Тахмасп возликовал, что ему никогда больше не придется иметь дела с этим султаном, трижды бравшим Тебриз, и на радостях отправил его преемнику, Селиму II, целый караван с дарами, среди которых были дивные Кораны и эта книга, самая прекрасная в его сокровищнице. Сначала она вместе с персидским послом и его свитой из трехсот человек отправилась в Эдирне
[115]
, в окрестностях которого новый султан проводил зиму, охотясь, а затем караван с дарами прибыл в Стамбул. Вот тогда-то, прежде чем «Шахнаме» заперли в сокровищнице, главный художник Кара Меми и мы, трое мастеров, пошли во дворец, чтобы взглянуть на нее, – точнее, побежали, словно любопытные стамбульцы, спешащие увидеть привезенного из Индии слона или доставленного из Африки жирафа. В тот день я узнал от мастера Кара Меми, что, хотя великий Бехзад и перебрался в старости из Герата в Тебриз, его рука не касалась этой книги, ибо, когда над ней начинали работать, он уже был слеп.