Даша открыла глаза. Говорившая – полненькая, маленькая
белошвейка, чем-то похожая на булочку-жаворонка, какими их пекут на день Сорока
мучеников, когда весну славят (даже небольшие темные глазки ее напоминали две
черемуховые ягодки или изюминки, какие вставляют жаворонкам), – с трудом
скрывала усмешку.
– Доболтаешься ты, Маруська, – сурово сказала
немолодая вязальщица, громко, четко перестукивая спицами, с которых свисал
почти оконченный носок: оставалось разве что носок закрыть да пятку
вывязать. – До того доболтаешься, что со спины шкура слиняет.
Маруська приняла благонравное выражение лица и принялась
проворно сновать иголкой, обметывая шов наволочки, однако смирения ее хватило
ненадолго.
– Сказывают, – тараща свои черемуховые глазки и
таинственно понижая голос, опять приступила она к рассказу, – княжна
хотела от государя допрежь утра уйти, да заспалась. Камердинер-то, господин
Лопухин, только начал их будить, глядь, а князь вон он, на пороге. Тут уж не
отбояришься, пришлось предложение делать…
– Думаешь, государь иначе его не сделал бы? Думаешь, он
намеревался всего лишь обгулять нашу княжну? – с обиженной миною спросила
пожилая вязальщица. – А может, меж ними все давно сговорено было!
– Коли сговорено, тетенька Феня, так чего ж они до
свадьбы не утерпели? – бойко возразила Маруська и огляделась в поисках
поддержки. – Тогда ничего и не случилось бы: ни мордобою, ни криков, ни
позору княжне – все было б чинно да благородно.
Даша проследила ее взгляд и увидела, что все обитательницы
девичьей забросили работу и вовсю прислушиваются к разговору. Похоже, они были
совершенно согласны с Маруськой, потому что дружно закивали, поддерживая ее.
– Да уж, позору не оберешься, что да, то да, –
кивнула и тетя Феня, которая, по всему видно, тоже была не дура посплетничать,
тем паче что скорый на расправу хозяин отбыл в Москву, а княгиню Прасковью
Юрьевну никто в доме не боялся, зная ее мягкую, как масло, натуру. Ну а княжны
сидели по своим комнатам, носа оттуда не высовывали, видеть никого не желали:
младшая, Елена, – все еще не в силах смириться со стремительным
возвышением сестры, ну а Екатерина, очевидно, до сих пор стыдилась случившегося
переполоху.
– Да уж… – Тетя Феня поджала губы, но не в силах
была удержать словесного потока: – Ох, как учал князь дочку волтузить по полу
за косу! Выволок в коридор, а рубаха у ней вся сбилася, подол-то в крови, ноги
голые! И простыни окровавленные на государевой постели. Все девство на простыни
да на рубаху вытекло! – Она не сдержалась и совсем по-девичьи хихикнула,
прикрываясь рукавом сорочки.
– Как это вытекло? Как это – все в крови? –
вскинула округлые, словно нарисованные бровки, Маруся. – Но ведь
сказывали, боярышня наша… княжна наша… – Она помедлила, тараща глазки,
явно выжидая, когда любопытство девушек достигнет предела, и наконец выпалила:
– Но ведь сказывали, будто она…
– Мало ли что болтают! – перебила тетя
Феня. – Я сама видела: сорочица в кровях и кружево в кровях. Помню я это кружево,
его Гланька вывязывала. Каемочка зубчиками, а по всему полю петушки да
крестики. Очень красивая была рубаха, царевне под стать.
«Рубаха с петушками да крестиками? Но ведь это моя
рубаха! – вяло удивилась Даша. – Моя, княжна Екатерина сама ее мне отдала.
Как же она снова на ней оказалась?»
– А мне сказывали, – упрямо гнула свое неуемная
Маруся, – дескать, княжна не один раз на свидания в лес к своему бывшему
жениху бегала и валялась там с ним…
– Никшни! – прошипела тетя Феня, которая успела
нажить очень острый слух и поэтому расслышала торопливую пробежку в коридоре
раньше остальных. – Жить надоело, дурищи? Гланька, пой!
Обитательницы девичьей оказались послушнее новобранцев,
получивших приказ старого капрала. Двери в девичью еще не успели распахнуться,
а все головы уже оказались прилежно склоненными над работою. Кружевница же
Глаша тихо выпевала свою печальную песню:
Придет в себя девица,
Теперь ее пора
С подружками резвиться,
Чудесить до утра,
Вплетать кувшинки в косы,
Грустить в глуши лесной,
На веточках березы
Качаться под луной…
– Вот, княжна велела зашить, да поскорее! –
послышался надменный голос, и Даша увидела на пороге востроносую чернявенькую
девушку – горничную Екатерины Алексеевны Долгорукой.
Звали ее Сонька, и, послушная, ласковая, приветливая с
господами, она была просто на диво дерзка и противна со слугами. Вряд ли это
помогло Соньке снискать со стороны дворовых большую любовь! Никто в девичьей
даже голову к ней не повернул, все так и сновали иголками, позвякивали спицами,
постукивали коклюшками, шуршали веретенами, а Глаша, проворно подцепляя крючком
петельку за петелькой, продолжала петь:
Внимать раскатам грома,
Не ведая о том,
Что в царстве водяного
Русалкин зимний дом…
Удел девицы жалок,
И знать ей не дано:
Царицею русалок
Предстать ей суждено.
Тут песня кончилась, и лишь это вынудило Глашу умолкнуть, а
прочих девушек – поднять головы и неприязненно взгляну??ь на Соньку.
Та еще выше задрала свой птичий носик:
– Матрешка! Золотой галун на платье оборвался, ты
зашей, да смотри, чтоб ни следа починки не найти было. А коли плохо сработаешь,
ее высочество велит тебя на конюшне драть почем зря, словно сидорову козу.
Поняла, дубина стоеросовая?
Пригожая златошвейка по имени Матреша, сидевшая слева от
Даши, даже не обиделась на «дубину»: разинула рот и уставилась на Соньку.
Другие девушки выглядели не менее ошеломленными, и Даша поняла, что их так
изумило: слова «ее высочество». Не «ее сиятельство», а «ее высочество»!
Наверное, девушки только сейчас осознали, что сплетничали не про кого-нибудь, а
про государыню-невесту, будущую свою императрицу – и не только свою, а всей
России!
От священного ужаса руки у Матреши задрожали, и она не
смогла поймать брошенное Сонькой коричневое бархатное платье, обшитое золотым
галуном на манер гвардейского мундира. Платье упало почти к самым ногам Даши, и
что-то чуть слышно стукнулось об пол.
– Раззява! – взвизгнула Сонька. – Вот измарай
мне платье, только измарай!