Я болел три дня. Мистер Эндрюс – Энди – готовил мне питье, супы, тосты; приносил лекарства, горячую воду с лимоном и виски, бумажные носовые платки, книжки, журналы. Он поставил рядом с кроватью радиоприемник, положил толстый альбом для рисования, несколько карандашей. Я его об этом не просил, он просто принес их на подносе вместе с завтраком. Энди обязательно задерживался около меня на минутку, чтобы поговорить о всяких пустяках – о погоде, о том, что нового в культурном центре – и узнать, как я себя чувствую. Если я был в настроении, он оставался подольше. Как-то раз положил руку мне на лоб и сказал, что у меня поднимается температура. Ладонь у него была жесткая, как у моего отца, сухая, с мозолями под каждым пальцем. Я сказал, что мой отец тоже был в своем роде художником – красил автомобили, – и мистер Эндрюс рассмеялся. Но у нас не получалось разговаривать подолгу – я был болен, легко уставал; большую часть времени я спал или дремал, или слушал радио, приглушив громкость, или читал, только я не мог сосредоточиться и мне удавалось одолеть лишь несколько страниц. И я ничего не рисовал. Из комнаты я выходил только в туалет и – если мне было точно известно, что в доме никого нет, – на кухню, чтобы сделать себе питье. В основном же я лежал в постели под толстым пуховым одеялом в чужой пижаме размера на два меньше, чем нужно, и в толстых шерстяных носках. Крохотная комнатка для гостей была оклеена обоями только частично, по одной стене, остальные три – голая штукатурка. В комнате были только узкая кровать и батарея – из нее нужно было регулярно спускать воздух, зато когда она работала нормально, то нагревала помещение до одуряющей жары. Единственное окно с поднимающейся рамой (которую, впрочем, было невозможно поднять) выходило на заросший сад за домом. В саду валялись брошенные инструменты, доски, ржавое велосипедное колесо. В первое утро, раздвинув занавески, я увидел Констанс – она развешивала выстиранное белье. Часть одежды была моя. Она все время пела, я видел, как шевелятся ее губы, но она ни разу не посмотрела вверх на мое окно.
Все в квартире Энди напоминало мне жизнь дома раньше, до сожжения; разные звуки – шаги, кашель, вода из крана, хлопанье дверей, разговоры по телефону – свидетельствовали о том, что я не один; в то же время, постоянно находясь в одной комнате, я остро ощущал, что мой мир сжался до пределов этих четырех стен. Любое внешнее событие становилось лишь звуком не важнее бормотания далекого радио, а все, что я видел в окно, было двумерным, как картинка на телеэкране.
На третий день утром Энди, как обычно, вошел ко мне с завтраком. Я сел, подложил под спину подушку, взял у него поднос и поставил себе на колени. Он подошел к окну, открыл занавеску.
Уже лучше.
Мне и правда лучше.
Я не о тебе, я о погоде. Ты-то выглядишь дерьмово.
Спасибо.
Не стоит благодарности.
Он повернулся к окну спиной и теперь полусидел на узком подоконнике, поставив ногу на край кровати. Он был босиком, в закатанных штанах, в толстовке, шов подмышкой разошелся, образовав большую дыру. Я взял слегка подгоревший тост.
Ты тоже думаешь, что мне нужно постричься? Констанс говорит, нужно.
Не знаю.
Она говорит, что теперь, когда у меня на макушке лысина, надо стричься короче.
Я ел. Энди увлеченно занимался собственными ногтями: обдирал кутикулы и отгрызал заусенцы зубами. Когда я заговорил, он не поднял глаз.
Она хочет, чтобы я ушел, да?
Констанс?
Да.
Он так долго молчал, что я стал сомневаться, ответит ли он вообще. Наконец он сказал: Грег, если у тебя какие-то трудности…
На подносе вместе с завтраком, в кусочке фольги, лежали две таблетки парацетамола. Я взял их в руки. И сказал: а мама выпила целую бутылку. (Улыбка.) Вот ведь болела же голова, да?
Мистер Эндрюс – Энди – уставился на фольгу. Ты когда-нибудь писал ее портрет?
Я покачал головой.
А какая она была? Темноволосая, как ты?
Летящая. Она парила. У нее были длинные волосы.
Мой портрет, который ты написал, так и висит у меня в кабинете. Все мои ученики обязательно что-нибудь про него говорят, хвалят. Говорят, что в нем удачно схвачена «фрагментарность» моей личности. Видать, художественной критики начитались.
После того, как ее сожгли, я хотел сохранить пепел. Наклеить его в блокнот.
(Он улыбнулся.) Коллаж. «Мама и гроб», пепел на бумаге. Без подписи, разумеется.
(Чай оказался слишком крепкий. Я шумно отхлебнул и горячо выдохнул.) Если бы она не умерла, я бы не нашел отзывы.
Он спросил, какие отзывы, и я рассказал про коробку на чердаке. Рассказал, что писали обо мне другие учителя и что писал он. Verbatim.
[10]
Я спросил: когда вы писали, что я не всегда в точности выполняю задания, это была критика? Он сказал: нет, с моей точки зрения, нет. Я сказал: по-моему, все учителя мудаки.
И я тоже?
Нет.
Что же, если ты способен определить, кто мудак, а кто нет, то же самое могут делать и другие. А следовательно, все мы потенциальные мудаки.
Они меня исключили.
Мелькнувшее в его голосе раздражение исчезло, он заговорил спокойнее, тише, размереннее. Я знаю, я присутствовал на разборе твоего дела. (При слове «дело» он показал пальцами в воздухе кавычки.) Вместе со всеми твоими учителями-предметниками. Мисс Как-бишь-ее, англичанка?…
Макмагон.
Она и мистер Тэйа были за то, чтобы тебя оставить.
Мистер Тэйа!
Математик. Он сказал, что ты единственный из учеников, кто когда-либо обсуждал с ним математику. Сказал, что у тебя… сейчас, как это он выразился?… «организованный ум».
(Пауза.) А вы?
Я тоже что-то сказал. Но директор ведь с самого начала заявил, что нападение на члена преподавательского коллектива есть основание для автоматического исключения. Так что фактически заседание было фикцией. Господи, Грег, да школьный психолог и тот был за исключение.
Я положил нераскрытый парацетамол на поднос, поставил поднос на пол, высунул ноги из-под одеяла, сел на край кровати. Молчание. Я пнул поднос с такой силой, что он с грохотом ударился о стену, пустая кружка опрокинулась, тарелка перевернулась вверх дном, крошки от тостов разлетелись по ковру. Энди уставился на беспорядок. Когда он снова заговорил, голос его звучал мягко:
Ты же все это знаешь.
Не все. Про мистера Тэйа я не знал.
Он умер. Мне говорили, что он умер.
Я кивнул.
Энди встал из своего полуподвешенного положения, наклонился к батарее, пощупал ее ладонью. Потом взял с подоконника маленький медный шестигранный ключ, вставил его в клапан, открыл, чтобы выпустить воздух, а затем, как только оттуда вырвалась тонкая струйка воды, быстро закрыл.