Ташка там, под кроватью, погремела немножко
(видно, не хотела при чужих все свои богатства доставать), потом вылезла
обратно, кинула Масе бусы:
— На, удавись, жадюга.
Японец поймал низку, с поклоном передал
господину. Тот перебрал камешки, зачем-то погладил один из них, бережно спрятал
бусы в карман.
— Что ж, все хорошо, что хорошо
к-кончается. Уж вы-то, мадемуазель, передо мной ни в чем не виноваты. —
Полез в карман, достал лопатник, из лопатника три кредитки. — Вот вам
тридцать рублей, купите себе пуделя.
Ташка деловито спросила:
— Это каким же манером ты меня кобелить
собрался, за три-то краснухи?
Если, говорит, так-то и так-то, то я
согласная, а если так или вот этак, то я девушка честная и гадостев этих
творить над собой не дозволяю.
Гладкий барин аж шарахнулся, руками заплескал:
— Что вы, — говорит. — Ничего
такого от вас мне не нужно. Это п-подарок.
Не знал он Ташку! Она подбоченилась:
— Ну и вали тогда со своими бумажками. Я
подарки либо от клиента беру, либо от товарища. Раз кобелиться не желаешь,
значит, ты мне не клиент, а товарищ у меня уже есть — Скорик.
— Что ж, мадемуазель, — поклонился
ей Эраст Петрович. — Такого товарища, как вы, лестно иметь всякому.
Здесь Ташка вдруг крикнула:
— Тикай, Скорик!
Кинулась на Масу и зубами его за левую руку, в
которой конец прута!
Японец от неожиданности пальцы разжал, ну
Сенька к двери и рванул.
Барин ему вслед:
— Стойте! Я освобожу вам руку!
Ага, нашёл дурака. Как-нибудь сами
освободимся, без вашей помощи. За покражу-то от вас расчёта ещё не было.
Станете мордовать, нет ли, про то нам неведомо, а все ж от непонятного
человека, которого сам Будочник опасается, чем далее, тем целее — так Сенька
рассудил.
Но Ташка-то, Ташка! Не девка — золото.
Как Сенька стал богатый
Сбежать-то Скорик сбежал, но теперь надо было
и в самом деле как-то от железяки избавляться. Шёл, руки к груди прижимал, прут
концами вверх-вниз повернул, чтоб меньше в глаза бросался.
С Хитровки нужно было уносить ноги — даже не
из-за опасного Эраста Петровича, а чтоб знакомых в дурацком виде не встретить.
Засмеют.
Зайти в кузню, где подковы куют, наврать
чего-нибудь — вроде как кто из озорства или на спор железяку прикрутил. В
кузнях лбы здоровые. Может, и не такие уцепистые, как красивый барин, но уж
как-нибудь растянут, на то у них свой струмент имеется. Само собой не за
спасибо — копеек двадцать дать придётся.
Тут-то и сообразил: а где их взять, двадцать
копеек? Последний пятиалтынный вчера “кроту” отдал. Или надуть кузнеца?
Посулить деньгу, а после дать деру? Снова бегать, вздохнул Сенька. Кузнецы,
если догонят, так отметелят своими кулачищами — хуже любого японца.
В общем, шёл, думал.
Поднявшись на Маросейку, увидал вывеску “САМШИТОВЪ.
Ювелирные и златокузнечныя работы”. Вот оно, что нужно-то! Может, даст ювелир
сколько-нисколько за серебряную монету из сумы, опять же копейки эти старинные.
Не даст — часы Килькины заложить можно.
Потянул стеклянную дверь, вошёл.
За прилавком никого не было, но красивая птица
попугай, что сидела в клетке на жёрдочке, проорала противным голосом:
— Добррро пожаловать!
На всякий случай Сенька снял картуз и тоже
сказал:
— Доброго здоровьичка.
Хоть он был и птица, но, видно, с понятием.
— Ашотик-джан, опять дверь не
заперта! — донёсся из глубины лавки бабский голос — чудной, с
переливами. — Заходи, кто хочет!
Зашуршали шаги, из-за шторки выглянул человек
небольшого росточка, лицом смуглявый, с кривым носищем, на лбу вздет стеклянный
кружок в медной оправе. Пугливо спросил:
— Вы один?
Увидал, что один. Тогда побежал, зачем-то
дверь на засов запер и только после повернулся к Скорику:
— Чем могу?
Да, такой огрызок железного прута не растянет,
расстроился Сенька. А ещё про кузнечные работы написал. Может, у него
подмастерье имеется?
— Желаю кой-чего продать, — сказал
Сенька и полез в карман.
Ох, непросто это было, со стянутыми-то руками.
Попугай как заладит дразниться:
— Прродать! Прродать! Прродать!
Носатый ему:
— Помолчи, помолчи, Левончик. — А
Сеньке, оглядев с ног до головы, сказал. — Извините, молодой человек, но я
краденого не покупаю. На то есть свои специалисты.
— Без тебя знаю. Вот, чего дашь?
И монету на прилавок шлёп.
Ювелир на Сенькины запястья покосился, однако
ничего не сказал. А на серебряный кругляш глянул без большого интереса.
— Хм, ефимок.
— Кто-кто? — не понял Скорик.
— Ефимок, иоахимсталер. Монета нередкая.
Они идут по два веса. То есть по весу серебра, помноженному вдвое. Ваш ефимок в
хорошей сохранности. — Взял денежку, положил на весы. — Можно
сказать, даже в идеальной. Полноценный талер, шести с половиной золотников
весу. Золотник серебра нынче — 24 копейки. Это получается… м-м… три двенадцать.
Минус моя комиссия, двадцать процентов. Итого — два рубля пятьдесят копеек.
Больше вряд ли кто-нибудь даст.
Два с полтиной — это уже было дело. Сенька
снова завернулся весь, полез в карман за чешуйками, высыпал на стойку.
— А эти чего?
Лепестков этих было у него ровно двадцать, ещё
ночью пересчитал. Плохонькие, конечно, копеечки, но если к двум с полтиной
прибавить, это уж два семьдесят выходило.
Чешуйкам ювелир больше уважения оказал, чем
ефимку. Спустил со лба на глаз стёклышко, стал разглядывать одну за одной.
— Серебряные копейки? Ого, “ЯД”. И
сохранность завидная. Ну, эти могу взять по три рубля штучка.
— По скольку, по скольку? — ахнул
Сенька.
— Поймите, молодой человек, — сказал
ювелир, взглянув на Скорика через стекляшку страшным чёрным глазом. — Предбунташные
копейки, конечно, не талеры и идут по другому курсу, но как раз недавно в
Замоскворечье вырыли очередной клад того времени, в три тысячи серебряных
копеек, в том числе две сотни яузских, так что цена на них сильно упала. Ну
хотите, по три пятьдесят? Больше не могу.