Как Сенька впервые увидал Смерть
Сначала-то её, конечно, не так звали, а
обыкновенно, как полагается. Маланья там или, может, Агриппина. И фамилия тоже
имелась. Как же без фамилии? Это вон у Жучки, что по двору бегает, фамилии нет,
а у человека беспременно должна быть, на то он и человек.
Но когда Сенька Скорик её впервые увидал,
прозванье у неё было уже нынешнее. Никто по-другому про неё не говорил,
имени-фамилии не помнил.
А увидал он её так.
Сидели с пацанами на скамейке, перед
дерюгинской бакалейкой. Курили табак, лясы точили.
Вдруг подъезжает шарабан: шины дутые, спицы в
золотой цвет крашенные, верх жёлтой кожи. И выходит из него девка, каких Сенька
никогда ещё не видывал, даже на Кузнецком мосту, даже на Красной площади в
престольный праздник. Нет, не девка, а девушка или, правильнее сказать, дева.
Чёрные косы на голове венцом уложены, на плечах шёлковый многоцветный платок, и
платье тоже шёлковое, переливчатое, но дело не в платке и не в платье. Очень уж
у ней лицо было такое… даже не выскажешь, какое. Посмотришь — и обомлеешь. Ну,
Сенька и обомлел.
— Это что за фря? — спросил и, чтоб
виду не подать, сплюнул через стиснутые зубы в сторону (дальше всех этак
цыкнуть мог, на целую сажень — рот-то с щербиной, удобно).
Проха в ответ: мол, сразу видать, что ты,
Скорик, у нас недавно. (Сенька и правда на Хитровке тогда ещё только
приживался, недели две как с Сухаревки деру дал). Сам ты, говорит, фря. Это ж
Смерть!
Сенька сразу не сообразил, при чем тут смерть.
Подумал, у Прохи присказка такая — мол, смерть до чего хороша.
И то — хороша была, не оторвёшься. Лоб
высокий, чистый. Брови коромыслицами, кожа белая, губы алые, а глаза — ух, что
за глаза. Сенька такие видал на Конной площади, у лошадей туркестанской породы:
большие, влажные и при этом будто огоньками светятся. Только у девушки-девы,
что из шарабана вышла, глаза ещё лучше были, чем у тех лошадей.
Глядит Сенька на расчудесную особу, глазами
хлопает, а Михейка Филин табачную крошку с губы смахнул и локтем в бок: ты,
говорит, Скорик, пялься да меру знай. А то тебе Князь ухи обрежет и жрать
заставит, как тогда барышника волоколамского заставил. Тоже Смерть ему
приглянулась, барышнику-то. Вот и допялился.
И опять Сенька про “смерть” не слобастил —
очень уж сожранными ушами заинтересовался.
— И чего этот барышник, сожрал? —
удивился он. — Я бы нипочём не стал.
Проха пива из горлышка отхлебнул. Стал бы,
говорит. Если б Князь тебя по-хорошему попросил, по-вежливому, стал бы как
миленький и ещё спасибочки сказал, оченно вкусно. Барышник одно ухо-то
пожевал-пожевал, проглотить не может, а Князь ему уж второе оттяпал и сует. И,
чтоб поторапливался, пером в брюхо покалывает. После у волоколамца башка вся
загноилась, распухла. Повыл пару деньков, да и подох, так и не доехал до своего
Волоколамска. Во как у нас на Хитровке-то. Ты, Скорик, мотай на ус.
Про Князя Сенька, само собой, слыхал, хоть и
тёрся на Хитровке недолгое время. Про Князя кто ж не слыхал? Самый рисковый на
всю Москву налётчик. На рынках про него говорят, в газетах пишут. Псы на него
охотятся, да только когти у них коротки. Хитровка, она своего не выдаст —
знает, что с выдавальщиками бывает.
А ухо своё жрать я всё одно бы не стал,
подумал Сенька. Лучше уж на нож.
— Она чего, Князева маруха, что
ли? — спросил он про удивительную деву — так, из любопытства. Решил про
себя, что глазеть на неё больше не будет, больно нужно. Да и не на кого было,
она уже в лавку вошла.
“Фто ли”, передразнил Проха (из-за выбитого
зуба у Сеньки не все слова как надо выговаривались). Сам ты, говорит, маруха.
На Сухаревке кто пацана марухой обзывал — за
такое сразу метелили без пощады, и Сенька прицелился было вмазать Прохе в
костлявую харю, но передумал. Во-первых, может, у них тут на Хитровке другие
обыкновения и сказано было не в обиду. Во-вторых, Проха — парнище здоровенный,
тут ещё поглядеть, кто кого отметелит. А в-третьих, очень уж хотелось про
девушку эту послушать.
Ну Проха поломался немножко и рассказал.
Жила она, как положено, при отце-матери, не то
в Доброй Слободе, не то на Разгуляе, короче, где-то в той стороне. Девка
выросла видная, сладкая, от женихов отбою не было. Ну и сосватали её, как в
возраст вошла. Ехали они венчаться в церковь, она и жених её. Вдруг два кобеля
чёрных, агромадных, прямо перед санями через дорогу — шмыг. Если б тогда
догадаться, да молитву прочесть, глядишь, по-другому бы сложилось. Или хоть бы
крестом себя осенить. Только никто не догадался или, может, не успели. Лошади
кобелей чёрных напугались, понесли, и на повороте бултых с бережка в Яузу.
Жениха насмерть раздавило, кучер потоп, а девке ничего, ни царапки.
Ладно, всяко бывает. Повезли его хоронить,
парня этого. Она, невеста, рядом с гробом шла. Убивалась ужас как — очень,
говорят, его любила. А как стали через мост переезжать, напротив того самого
места, где всё приключилось, она вдруг как крикнет — прощай, мол, народ
христианский — да через оградку, да с моста головой вниз. Накануне приморозило,
на реке лёд толстенный, так что по всему следовало ей себе башку вдребезги
расколотить или шею переломать. Но вышло по-другому. Попала она прямиком в
полынью, сверху ледком чуть-чуть заросшую и снежком припорошенную. Ушла под
воду с головкой, и нет её.
Ну, все думают, потопла. Бегают, руками машут.
А её, утопленницу-то, подо льдом саженей с полста проволокло, да из проруби,
где бабы бельё стирали, выкинуло.
Подцепили её багром или чем там, вытащили. Она
по виду как мёртвая была, белая вся, но полежала, отогрелась и опять хоть бы
что ей. Живёхонькая.
За такую кошачью живучесть прозвали её Живая,
а иные называли Бессмертной, но это ещё не окончательное её прозвище было.
Потом поменялось.
Проходит год или, может, полтора, родители её
давай снова замуж выдавать. Девка-то пуще прежнего расцвела. Посватался купчина
один, немолодой, но сильно богатый. Ей-то, Живой, всё равно было, за купчину
так за купчину. Кто её тогда знал, сказывают, что скучала она очень о женихе
своём — о том, первом, что расшибся.
И что же? Новый жених за день до свадьбы, в
церкви, на утренней, как захрипит, руками заполощет — и брык набок. Ногой
подёргал, губами пошлёпал, и со святыми упокой. Кондрашка его прихватил.