После этого случая замуж она ходить больше не
стала, а в скором времени сбежала из родительского дома с барином одним, из
военных. Стала у него в доме жить, на Арбате. И совсем краля сделалась:
одевалась по-господски, к отцу-матери приезжала в лаковой коляске, с кружевным
зонтиком. Офицер даром что жениться на ней не мог, благословения от отца ему на
это не было, а души в ней не чаял, безумно её обожал.
Но только и третьего она сгубила. Был он,
барин этот, крепкий собой молодец, кровь с молоком, а как пожил с нею
сколько-то, вдруг начал чахнуть. Бледный стал, хилый, ноги его не держат.
Доктора с ним бились-бились. И на воды его, и в заграницы, да всё попусту. Сказывали,
рак в нем какой-то завёлся и клешнями своими всю внутреннюю ему разодрал.
Ну а как она офицера своего схоронила, тут уж
до всех, даже до самых недоумных дошло: неладно с девкой. Тогда-то прозвище ей
и переменили.
Назад в слободу ей ходу не было, да и не
хотела она. Жизнь у ней пошла совсем другая. Обычный народ её сторонился. Она
мимо идёт — крестятся, да через плечо плюют. А клеились к ней известно кто —
фартовые ребята, отчаянные, кому и смерть нипочём. Она ведь, как из барина того
сок весь высосала, вон какая стала, сам видал. Можно сказать, первая на всю
Москву раскрасавица.
Так дальше и пошло. Кольша Штырь (забироха был
знаменитый, на Мещанах промышлял) с ней месяца два погулял — свои же ребята его
на ножи поставили, слам не поделили.
Потом Яшка Костромской был, конокрад.
Чистокровных рысаков прямо из конюшен уводил, цыганам продавал за огромные
деньжищи. Иной раз в карманах по нескольку тыщ носил. Ничего для неё не жалел,
прямо в золоте купал. Застрелили Яшку псы легавые, полгода тому.
Теперь вот Князь с ней. Месяца три уже. То-то
он и куражится, то-то и беснуется. Раньше был вор как вор, а ныне ему человека
кончить, что муху раздавить. Всё потому что со Смертью связался и понимает:
недолго ему теперь землю топтать. Присказка есть: позвал смерть в гости, будешь
на погосте. Прозвище — оно неспроста даётся, да ещё такое.
— Что за прозвище-то? — не выдержал
Сенька, слушавший рассказ с разинутым ртом. — Ты, Проха, так и не сказал.
Проха на него вылупился, костяшками себя по
лбу постучал. Ну ты, говорит, сырой-непропеченный. И чего тебя только Скориком
кличут? Я ж тебе, говорит, битый час толкую. Смерть — вот какое у ней прозвище.
Все её так зовут. Она ничего, привыкла, откликается.
Как Сенька стал хитрованцем
Это Проха думал, что у Сеньки кличка такая —
Скорик. Пацан шустрый, глазами во все стороны стреляет и на ответ ловкий, за
словом в карман не полезет, оттого и прозвали. А на самом деле у Сеньки
прозвище от фамилии взялось. Так родителя именовали: Скориков Трифон Степанович.
А как теперь именуют, одному Богу известно. Может, он теперь и не Трифон
Степаныч вовсе, а какой-нибудь ангел Трифаниил. Хотя папаша в ангелы навряд ли
попал — все ж таки выпивал сильно, хоть и добрый был человек. А вот мамка, та
всенепременно где-нибудь неподалёку от Светлого Престола обретается.
Сенька часто про это думал, кто из родных куда
попал. Насчёт отца сомневался, а про мать и братиков-сестричек, что вместе с
родителями от холеры преставились, уверен был и даже о Царствии Небесном для
них не молил — знал, и без того там они.
Холера к ним в слободу три года тому
наведалась, много кого с собой забрала. Из всех Скориковых только Сенька и брат
Ваня на белом свете зацепились. К добру ли, к худу ли — это ещё как посмотреть.
Для Сеньки-то скорее к худу, потому что жизнь
для него с тех пор совсем другая пошла. Папаша приказчиком служил при большом
табачном магазине. Жалованье имел хорошее, табак бесплатно. В малолетстве
Сенька всегда одет-обут был. Как говорится, брюхо сыто и рожа мыта. Грамоте и
арифметике в положенный срок обучен, даже в Коммерческое училище полгода
отходить успел, но как осиротел, учение кончилось. Да ляд бы с ним, с учением,
невелика потеря, не о нем печаль.
Брату Ваньке повезло, его взял к себе мировой
судья Кувшинников, что у папаши всегда английский табак покупал. У судьи жена
была, а детей не было, вот он Ванятку и забрал, потому что маленький и
пухленький. А Сенька уж большой был, мосластый, судье такой без интересу. И
забрал к себе Сеньку двоюродный дядька Зот Ларионыч на Сухаревку. Там-то Скорик
от рук и отбился.
А как было не отбиться?
Дядька, гад брюхатый, держал впроголодь. За
стол с семьёй не сажал, даром что родная кровь. По субботам драл — бывало, что
за дело, но чаще просто так, для куражу. Жалованья не давал никакого, хотя
Сенька в лавке надрывался не хуже прочих рассыльных, кому по восьми рублей
плачивалось. А обидней всего, что по утрам Сенька должен был за троюродным
братом Гришкой ранец в гимназию таскать. Гришка идёт себе впереди важный,
конфекту ландриновую сосёт, а Сенька, значит, за ним тащится, будто крепостной
в стародавние времена, с тяжеленным ранцем (Гришка иной раз от озорства ещё
нарочно кирпич внутрь засовывал). Его бы, Гришку этого, как чирей выдавить,
чтоб нос не драл и леденцами делился. Или тем самым кирпичом по макушке, а
нельзя, терпи.
Ну, Сенька и терпел, сколько мог. Считай, три
года целых.
Конечно, и отыгрывался тоже, когда мог. Нужно
ведь и душе облегчение давать.
Как-то раз Гришке в подушку мышонка запустил.
Тот ночью на свободу прогрызся, да у троюродного братца в волосах запутался.
То-то крику среди ночи было. И ничего, никто на Сеньку не подумал.
Или вот на последней масленой, когда в доме
всего напекли-наварили-нажарили, а сироте дали два блинка дырявых да постного
маслица самую малость, Скорик осерчал и в котелок с густыми щами отвару
овсяного, что от запору дают, плеснул. Побегайте-ка, жирномясые, до ветру,
растряситесь. И тоже с рук сошло — на сметану несвежую подумали.
Когда получалось, мелочь всякую из лавки
таскал: нитки там, ножницы или пуговицы. Чего можно, на Сухаревском толчке
продавал, вовсе ненужное выкидывал. Тут, бывало, что и драли, но по одному
только подозрению — впрямую уличён ни разу не был.
Зато уж когда погорел, то жарко, с дымом и
огненными искрами. А всё жалостливое сердце, из-за него, глупого, позабыл
Сенька о всегдашней осторожности.
Получил весточку от братца Вани, про которого
три года слыхом не слыхивал. Часто тешился, представляя, как Ванюше,
счастливчику, у судьи Кувшинникова хорошо, не то что Сеньке. А тут, значит,
письмо.
Как дошло — удивительно. На конверте
обозначено: “На Москву в Сухаревку братику Сене што у дядя Зота жывет”. Это
хорошо у Зот Ларионыча на Сухаревской почте знакомый почтарь служит, догадался
и принёс, дай ему Бог здоровья.
Письмо было вот какое.