— Я настаиваю на «Смит-Вессоне» 38-го калибра, лапоньки!
Откуда она это взяла, никто так и не узнал.
119
Янош IV (Непомук), мой родич по чеснекской линии, камергер, губернатор Хуняда, Заранда, а позднее — Веспрема, тайный советник, обер-шталмейстер, член венской масонской ложи «Коронованная надежда», 10 июня 1777 года сочетался в Шёнбруннском замке с графиней Агнеш Банфи фон Лошонци, дочерью графа Денеша и баронессы Барчаи фон Надьбарча, крестницей и воспитанницей королевы Марии Терезии.
Кстати, стоит поведать, что, начальствуя в комитате Веспрем, мой родич, в попытках предотвратить избрание в качестве вице-губернатора некоего Хорвата из городка Коч, настолько взбесил местный электорат, что последний — а именно господа из Сентгали, — угрожая смертоубийством, взломали ворота губернаторского дворца, и дело едва не дошло до рукоприкладства, однако Янош, в сопровождении верного егеря, скользнул в боковую дверь и под громкие возгласы выборщиков стремительно ретировался в безопасное помещение; но перед дверью его все же догнали и оторвали один рукав его ментика. И тогда егерь втолкнул моего пращура в двери, выхватил кинжал и в конце концов прекратил преследование.
Отец Агнеш был католиком, мать — протестанткой, которая при вступлении в брак дала письменное обязательство воспитывать детей в католической вере. Но выполнять обязательство она и не думала. Отец, будучи канцлером Трансильвании, в основном находился вдали от дома (в Вене), так что мать вознамерилась даже заставить Агнеш выйти замуж за протестанта. Когда с глаз отца спала пелена неведения, он тут же призвал жену выдать ему Агнеш. Однако не тут-то было, куда там! Воздействовать на «протестантскую ведьму» пытался граф Банфи, но тщетно. Тогда муж с военным отрядом штурмом взял собственный дом и, освободив дочь, отвез ее к своей матери в Вену. Здесь она приняла католичество — крестной матерью была сама королева — и вышла замуж за родича моего Яноша; венчали их в императорской часовне Шёнбруннского дворца, приданое за нее дала королева Мария Терезия, как и обед в Шёнбрунне. (О деталях этого торжества в письмах, адресованных семье Банфи, сообщает придворная дама графини Михна, урожденная баронесса Дефеньи-Латонсель. — Обтянутая красным бархатом подушка от золоченой кареты, подаренной Марией Терезией, сохранилась у нас до сих пор.)
Так вот, дочь их Йозефа, нет, Марианна, которая вышла за герцога Русполи, не знала по-венгерски ни единого слова. Эта моя тетя, стоя как-то у окна своего римского дворца в окружении множества своих отпрысков, скользнула взглядом по крышам Ватикана, затем обернулась и на чистейшем венгерском языке, разве что с более звучным «р», чем принято, скажем, в Цегледе, проговорила:
— Őry Jánosnak árnyékában jó ülni
[128]
.
Ни до, ни после того она не говорила по-венгерски ни слова. Похоронили ее в Виджанелло, в семейном склепе герцогов Русполи.
«Őry (Őri?) Jánosnak árnyékában jó ülni». Откуда она это взяла, никто так и не узнал.
120
Когда дедушка бывал в добром настроении, он красиво свистел. И сажал мою мать на колени, чаще всего ее. Однажды, разгневавшись, он швырнул в стену кофейную чашку. (Холодный вишневый суп ему подали горячим. Странно: когда горячий суп подавали холодным, он обычно только шутил: Что, в кухне ветер поднялся? Буря, вихрь, ураган?! Что-то да приключилось…) Но на следующий день ради примирения распорядился доставить из Вены кофейный сервиз на двадцать четыре персоны. Авторитет его был непререкаем. Сыновья никогда с ним не спорили. Раз Апик так думает. Пусть будет так, как решил Апик. По мнению Бодицы и ее братьев, хотя в смысле богатства их разделяли миры, он был гораздо щедрее, чем наш другой дедушка.
— К его превосходительству и подойти-то было нельзя, — едко заметила как-то Боди.
— Неправда, — смущенно опустил голову мой отец.
В военном училище в классе у дяди Плюха офицером-наставником был Имре Иони.
— Прошу увольнительную, — обратился к нему дядя Плюх. — Мой отец умирает.
— Разрешаю, но если выяснится, что ваш отец не при смерти, я засажу вас в карцер.
Дедушка скончался 4 октября 1940 года в семь часов вечера. Все четверо его детей стояли у его постели и ждали семи часов. Когда он умер, Мамили впала в безумие и прокляла Бога.
Проклясть Бога!
От ужаса дети завыли.
Они никогда об этом не говорили. Моя сестренка, каким-то образом выведав это, тут же направилась к бабушке, чтобы спросить у нее. Наша сестренка задает все вопросы — настолько она смела и настолько труслива.
Бабушка покраснела, затем улыбнулась, затем покачала головой.
— О чем ты, лапонька? Давай-ка я тебе напеку блинов.
Потому что блины она пекла изумительно вкусные, легкие, тонкие. И при этом подбрасывала их! Никогда в других ситуациях мы не видели в ней столько игривости и веселья — только когда пекла блины.
Но потом она и блины разучилась печь.
121
Скажите, мы — плоды любви или брака, спрашивали мы родителей, каждого по отдельности, как бы пытаясь их подловить на противоречии. Но спрашивали слишком поздно, вопрос был им непонятен.
122
Нельзя, разумеется, утверждать, что в отличие от семьи моей матери семья моего отца хотела этого брака, утверждение это означало бы, что такова была воля моего дедушки, который в связи с этим браком не хотел ничего.
Что, не правда ли, удивительно. Как будто судьба моего отца его ничуть не интересовала.
Зато она очень интересовала бабушку.
И потому она нанесла визит моей матери, чтобы уговорить ее выйти замуж, хотя уговоров никаких и не требовалось, просто бабушка верно почувствовала, что мать еще не совсем уверена. Моя мать вместе с Мамили и Водицей жили тогда напротив купальни «Часар». Бабушка, вопреки обыкновению, была при параде. Над чем Бодица потихоньку посмеивалась. Для участвовавших в переговорах сторон она готовила кофе, свою знаменитую «каффу». Надменные ухмылки сестры раздражали мать. Ей было не до смеха.
Ей было страшно. Потому что она всего боялась? Или тогда еще нет? Может, в ту пору она была еще точно такой, какой мы видим ее на фотографиях? («Я — госпожа, главная героиня своей собственной жизни, так я решила».) Обычно мы видели ее в скучноватой маске «матери-мученицы», из-под которой лишь временами мельком выглядывало, скажем так, лицо моей младшей сестренки — лицо страстной, игривой и в то же время спокойной женщины. Эта невообразимая дисгармония особенно бросалась в глаза при сравнении ее с Бодицей. Та была необыкновенной красавицей, словно сошедшей с обложки журнала — того же, откуда явилась и танти Мия. Ее благородная элегантность в пятидесятых годах сама по себе была доказательством эфемерности диктатуры пролетариата. Она была не способна не быть элегантной и обворожительной. И вопреки всему этому она не могла и не смела сделать что-то не так, как это положено. Наша мать с презрением замечала, что, готовя торт, ее старшая сестра все вымеряет до грамма. И, пожимая плечами, всегда добавляла: