– Где Лиза? – коротко спросил я.
– Добрый вечер, если не возражаете, молодой
человек… – проговорил он, глядя на меня исподлобья. Возможно, я его
разбудил. – Хорошие манеры – прежде всего. А Лиза… где-то тут…
поищите… – И удалился к себе…
– Лиза! – крикнул я.
Она медленно отозвалась из глубины квартиры:
– Э-э-эй!
– Лиза!
– Иди сюда, – позвала она истомленным голосом
сквозь плеск в гулкой тишине.
И я пошел на голос, уперся в дверь ванной и пробормотал в
эту дверь сдавленным горлом:
– Бася умерла…
Она там охнула, заплакала и сказала:
– Войди…
Я толкнул дверь и вошел. Сердце у меня закатилось в горло,
как бильярдный шар в лузу, и там застряло.
Она сидела в ванне, перед двумя глянцевыми островками
приподнятых колен, глядя на меня милыми мокрыми глазами, – будто ничего особенного
не было в том, что она сидит передо мной обнаженная, прикрытая одной лишь
пенной водой. А я-то решил, что она тут – как обычно – накладывает на ресницы
последние перья своей дикарской туши.
– Ты… с какой ста… – забормотал я, мгновенно
вспотев и похолодев, и опять покрывшись испариной. – Бася наша… только
что… надо завтра место на клад… – и заорал:
– Почему ты не заперла дверь?
– Дай полотенце…
Я подал ей полотенце; она окунула в него лицо и горько
заплакала. Она любила Басю. Мыльная вода качалась, кружилась и лизала ее голые
плечи, на которых лопались крошечные пузырьки. Волосы, черные от воды,
облепляли маленькую изящную голову Коломбины, свисая, как водоросли, в
кружевную мыльную пену.
Последний раз я видел ее голой в три годика. Ева, ее нянька,
не всегда умеющая совладать с Лизиным темпераментом, просила помочь «искупать
эту зассыху».
– Намыливаем складочки! – говорила она, энергично
растирая девочку мочалкой. – Все ее складочки намыливаем! – Затем
командовала мне: – Смывай! – Тогда я включал душ и поливал Лизу сверху. А
та стояла в ванне, выкатив толстый живот, похожая на боровичок под малиновой
шляпкой, – и безобразничала: в диком восторге топала ногами по воде, чтобы
забрызгать наши с Евой лица.
– Почему… – задыхаясь, повторил я, – почему
ты не запираешь дверь?
– Зачем? – спросила она с заплаканным лицом.
И словно в ответ на этот вопрос, дверь открылась, ее отец
просунул голову внутрь и сказал:
– Ты опять брала мои маникюрные ножницы и не положила
на место!
– Извини. Они на кухне, в пуговичной коробке, –
отозвалась дочь. – Папа, Бася умерла.
– Прискорбно. А мои ножницы брать не смей.
Меня тут словно и не было… Похоже, я пребывал в сумасшедшем
доме. Или в раю? Только вот потрепанный патриций в роскошном халате мало
походил на Адама, тем более на Адама до грехопадения, если ему самому казалось
вполне уместным мое здесь пребывание… А я, с пяти лет приученный своей
старомодной опрятной матерью, выращенной истовой католичкой Басей, что купание
– интимное дело каждого человека и что обнаженное тело – это сокровенная
ценность, к которой допущен может быть только тобою избранный… – я
чувствовал себя каким-то замшелым придурком.
Насмешка над тем, что он, подчеркнуто выпячивая губы,
называл «чуйствами»; ироничное пренебрежение любыми границами, любыми запретами
исходили от Лизиного вальяжного отца, пропитывая сам воздух этого дома.
Кружащая опасная легкость превращений, проникновений, извращений носилась в
воздухе, проникая в душу, как отрава, – так сырость проникает в легкие,
вызывая чахотку.
– Ты что… никогда не запираешь двери ванной? –
тихо спросил я с беспомощным истеричным упорством. – И к тебе каждый может
наведаться?
– Не каждый, а папа, – сказала она просто,
высовывая руку из воды и кладя полотенце на край раковины. – Он вообще
любит смотреть, как я купаюсь.
– Что?! – от пара, вероятно, я близок был к
обмороку.
– А что? – недоуменно повторила она с простеньким
выражением лица. – Что тут такого? Я ему маму напоминаю…
Вот этой фразы ей не стоило произносить. Эта фраза скрутила
мне кишки до икоты.
На мгновение я решил, что ее отец просто рехнулся от
сходства выросшей дочери с покойной женой, что это поразительное сходство
взбудоражило, возмутило самые подземные его инстинкты; но вспомнил прищур
трезвейших глаз и отмел эту мысль. Нет, он не был сумасшедшим; кем угодно, но
не сумасшедшим. Я представил, как, небрежно препоясанный, поигрывая кисточками
на поясе своего халата, папаша одобрительно наблюдает спуск на воду…погружение
легкой субмарины… И вдруг словно прожектор ударил на сцену, разом осветив то,
чего я прежде не мог разгадать: все эти оценивающие взгляды, постепенное
продвижение идеи, приближение к цели. К его цели. К его заветной цели. Преступить
сам он боялся, понимал, чем дело пахнет. Он в пробники меня прочил, а уже
после, отогнав опытными копытами, возможно, и посадив меня за растление,
вступил бы в права собственности… В права окончательной и полной своей
собственности: растерянной, беспомощной, обрыдавшейся («видишь, папа
предупреждал тебя… теперь слушаться только папу!»).
Меня затошнило… Ненависть, омерзение, страх за Лизу, ярость
какой-то разрывной силы подкатили к горлу; я кинулся к унитазу, и меня
вырвало. Боже, как мне было хреново, Борька… Меня выворачивало и выворачивало
под ее испуганным взглядом. И ничего я не мог ей объяснить. Эта девочка, моя
невинная, безмозглая моя любовь, не видела того, что видел я: она не видела
своей матери, лежащей на булыжниках мостовой: эта картина не снилась ей все ее
детство…
Наконец я отблевался, спустил в унитазе воду, утерся ее
полотенцем и сказал, не оборачиваясь:
– Ты, кажется, хотела, чтобы я тебя увез? Одевайся.
Поедем.
– Куда?.. – напряженно спросила она, почуяв в моем
голосе что-то новое для себя, незнакомое. Я не ответил и вышел из ванной.
Тадеуш Игнацевич смотрел соревнования по гребле. На экране
по озерной воде летело каноэ, ровно взмахивая ладными лапками, как
стремительный водяной жук. Словно впервые я увидел этот, всегда столь
притягательный для меня, выросшего в советской хрущевке, в маленьком городке на
краю земли, уютный, европейский, обставленный прекрасной старой мебелью,
украшенный бронзой и фамильным серебром, хрусталем и порцеляной, пропитанный
запахами жизни нескольких поколений благородного семейства, дом…
Этот дом, как питомник, как теплица, вырабатывал особое растлевающее
зло, отравляя, убивая своих обитательниц – вышвыривая их из окон, изгоняя,
отторгая, растаптывая…
Я миновал Вильковского и прошел в комнату Лизы.
Знаешь, Борька, у меня бывают в жизни такие озарения, когда
я совершаю что-то помимо своей воли, особенно не рассуждая, зачем и почему это
делаю. Но потом оказывается, что этот поступок, жест, решение были единственно
верными. Ведь я мог сразу начать выяснять с ним отношения, мог бездарно все
загубить, в ту минуту еще не представляя, на что он способен. Но я как ни в чем
ни бывало миновал его седой затылок, уютно устроенный на подголовнике глубокого
кресла, и оказался в комнате Лизы. Там, отворив дверцу платяного шкафа, я
вытянул из-под стопки белья все ее документы: паспорт, свидетельство о рождении,
аттестат об окончании училища… И, лишь засунув поплотнее пачку в задний карман
джинсов, вернулся в зал, встал перед ним и сказал, сдерживая рвущийся голос: