В этот кометой мелькнувший миг я вспомнил, как по улице
Ивана Франко тащил ее к Басе – свою новую настоящую куклу – и как она сползала
с рук и хныкала, а я подпихивал ее коленкой…
Я подошел к ним на деревянных ногах, как марионетка в руках
бездарного кукловода, приподнял уголок голубого свертка…
Она сказала, заглядывая мне в лицо и улыбаясь дрожащими
губами:
– Он веселый, правда? Смотри, какой он… веселый…
И что же я дал ей, моей наезднице, моей единственной любви,
не предавшей меня, храбро вскочившей на мою костлявую спину?
Для начала – скитания по захолустным кукольным театрам: лет
пять, опасаясь ее отца, мы кочевали, заметая следы. Каждый год мы меняли
театры. И в каждом я вновь садился на нищенскую ставку, – мне просто не
успевали повысить категорию. Да и время уже было смутное, голодное, время
распада империи – до кукол ли тут?
Мой профессиональный уровень, мое мастерство неизмеримо
выросли; я вынашивал планы постановки «Макбета», «Процесса» Кафки… я делал
впрок уникальных кукол, которые никому не были нужны… и в это же время в
каком-нибудь театрике города Карши водил плоскоголового Алдара Косе, с его
высокоинтеллектуальной песенкой: «Сундучок, ты молчок, язычок на крючок…» –
Лиза, подперев кулаком щеку, меланхолично вставляла: «Дурачок!»
Лиза – я и раньше понял это – оказалась совсем непригодна к
нашему делу. Увы, это бывает: прирожденных кукольников мало. Но она
сопротивлялась любой моей попытке чему-то ее научить, ревновала меня к сцене и
куклам, вспыхивала, когда видела мои вынужденные – за ширмой – физические
соприкосновения с какой-нибудь актрисой во время спектакля (неважно, сколько
лет этой бедной пенсионерке было, и неважно, в какой адской тесноте мы –
вспотевшие, как лошади, толклись)… Главное же – Лиза, моя Лиза, моя «главная
кукла»… вовсе куклой не была. Она, как и моя мать, была насквозь и до конца –
человеком.
Что осталось от той жизни? Нелепые люди с неудавшейся
артистической судьбой. Раиса Ефимовна, скрюченная кочерга, директор театра с
выслугой в полвека.
«Что за актрисы у меня, – вздыхала она, – с ними
сядешь поговорить – они ложатся…»
На старости лет она все забывала и, когда звонил телефон,
подходила к нему, властным тоном произносила, грассируя: «Театр!.. – и тут
же пугалась: – Ой! Что это я говорю!» – и клала трубку…
В подавляющем большинстве это была компания пожилых,
потрепанных жизнью, неухоженных женщин, только что, казалось, отстоявших
очередь за сосисками. И если не видеть, как топчутся они за ширмой с куклами,
пристраиваясь друг к другу в тесном пространстве и перебрасывая через ширму
свои пронзительные «кукольные» голоса, в жизни бы не догадаться, что это
«артистки».
Это был странный мир чуть ли не поголовных дураков.
Непроходимых дураков… В кукольные театры до сих пор берут людей с улицы.
Дураками были актеры, режиссеры, члены приемной комиссии управления культуры,
один из которых все восклицал: «Где вы видели синих ангелов?» (Мы ангелов
действительно слегка подсинили: белая материя «жрет» много света, поглощает
его.)
Впрочем, случались среди актеров и выученики с отличной
техникой кукловождения. Попадались и природные таланты, которые куклу ощущали
как живое существо – разговаривали с нею, брали домой, часами стояли с ней
перед зеркалом, репетируя. Попав на гастролях в другой театр, они первым делом
устремлялись за кулисы – щупать тамошних кукол. Раза три я сталкивался с
абсолютными гениями: когда кукла, совсем не двигаясь в руках актера, была
все-таки живая, живая до невероятности…
Помню одного из них: старого алкоголика, чьи стальные зубы
приходилось перед каждым спектаклем забеливать, иначе от них отражался свет. Он
играл в одной пьеске Льва, который вдруг становился ребячливым. Заяц
припрыгивал к нему и звонко спрашивал: «Дядя, что вы делаете?» Тот отвечал:
«Скачу на одной ножке!» И однажды после этой фразы он остановился и тяжело
задумался. Видимо, разверзлась перед ним вся бездна его ничтожного
существования. И Лев вдруг произнес: «А на хера мне все это нужно?» И артист
положил куклу и ушел из театра навсегда.
Я тоже был к этому близок…
И вот, уже на пределе отчаяния, я вырвался в Москву. Меня
вытащил один мой сокурсник, к тому времени он работал в театре Образцова
помощником режиссера. Уговорил меня приехать и показаться, договорился о
просмотре. И в первый же вечер потащил меня на концерт Граппелли. Ты помнишь:
виртуоз, джазовый скрипач Стефан Граппелли, – он в середине тридцатых
создал знаменитый джазовый квинтет с великим Джанго Рейнхардтом? Я даже не
знал, что Граппелли все еще жив; но он был не только жив, он был прекрасен: его
скрипка звучала молодо и страстно; невозможно было поверить, что этот человек
родился в 1908 году.
Четвертой, кажется, пьесой шел «Минорный свинг» Рейнхардта.
Не могу тебе передать, что произошло со мной, когда после
вступления старый седой Граппелли поднял скрипку и заиграл… В течение
нескольких минут – пока звучала музыка – я увидел наш будущий с Лизой номер.
Вернее, я увидел, как она переступает через юбку, когда раздевается перед сном:
эти два шажка с поочередно поднятыми тонкими коленями. Помнишь: «…не душа и не
плоть – чья-то тень над родным патефоном, словно платье твое вдруг подброшено
вверх саксофоном…»; увидел золотой отлив волос на ее виске, густые волнистые
борозды, что тянутся вслед расческе, точеный локоть, занесенный над головой…
Вдруг увидел, как вмонтировать в нашу жизнь, в сцену, в кукольное пространство
– в искусство! – ее гибкость, пластичность, ее грациозность и этот высокий
подъем миниатюрной ступни.
Но дело не только в «постановочном озарении»: было что-то в
той музыке, что имело к нам обоим самое прямое отношение, что больно и
обнаженно о нас рассказывало: какие мы, когда нам плохо, и какие – когда
хорошо; и какие мы, когда я – фавн, а она – нимфа, когда я – мастеровой, а
она – неприкаянная сирота… Я был загипнотизирован этой мелодией: и грустной, и
насмешливой, и такой чувственной, такой свободной…
Всю ночь чертил в своем блокноте, и к утру номер был
практически готов. Но я и на другой день пошел послушать Граппелли: эти терпкие
скрипичные взмывы, горько-меланхоличные удары по струнам, и бесшабашную тоску,
и потаенную радость, что клюет тебя прямо в сердцевину души…
Затем вслед за Граппелли поехал в Питер, где аккуратно
отходил все три концерта, данных маэстро. Теперь я знал каждый такт, каждую
паузу этой пьесы, достал через знакомых старую (подлинную) запись 1937 года:
Граппелли – скрипка, гитара – сам Джанго Рейнхардт, гениальный цыган… и, так и
не показавшись в театре Образцова, уехал в Ашхабад, чтобы забрать оттуда Лизу и
начать репетиции.
Через полгода наш номер получил главный приз на
международном фестивале в Берлине… Еще через пять месяцев мы взяли Гран-при в
Барселоне, и дальше посыпались призы, контракты, гастроли…
А однажды вечером после выступления – мы гастролировали той
весной в Польше и в Германии – она, уже разгримированная, полусонная, теплая,
лежа на моей руке тяжелой массой своих волос, вдруг потянулась всем телом,
обмякла и проговорила с медленной загадочной улыбкой: