Я повернулся, намереваясь было перейти в гостиную и написать
обо всем в своем дневнике (если, конечно, сумею его найти), но почувствовал,
что прежде всего мне необходимо выспаться. Однако мне не давали покоя музыка и
птичье пение. Что-то особенно меня поразило. Но что? Несколько десятков лет
тому назад в одном из своих отчетов Джесс Ривз писала о том, что в руинах этого
самого дома ее преследует пение птиц.
– Значит, началось, – прошептал я, одолеваемый
удивительной слабостью.
Я подумал, что Лестат, наверное, не будет слишком возражать,
если я ненадолго прилягу на его ложе. Может быть, он вернется еще сегодня
вечером. Мы ведь никогда не знаем о его передвижении. Наверное, все-таки не
стоило мне укладываться на кровать. Несмотря на полусонное состояние, я
размахивал правой рукой в такт музыке. Я знал эту сонату Моцарта – прелестное
произведение, первое из написанных мальчиком-гением, превосходная вещица. Не
удивительно, что птицы так радовались: должно быть, эти звуки были им сродни.
Но отчего же исполнитель, пусть даже самый выдающийся, так безудержно
торопится?
Я вышел из комнаты, чувствуя себя так, словно двигался в
воде, и отправился на поиски собственной комнаты, где стояла моя кровать,
вполне удобная, а потом вдруг мне показалось более важным отыскать свой гроб, в
котором я прятался, потому что не в состоянии был бодрствовать до самого
рассвета.
– Да, сейчас самое важное – уйти отсюда, – вслух
произнес я, но не расслышал собственного голоса, заглушенного раскатистыми,
стремительными аккордами.
Тут я, к своему несчастью, понял, что попал в заднюю
гостиную, выходящую окнами во двор, и теперь сижу там на диване.
Рядом со мной был Луи. Между прочим, это он помог мне
устроиться на диване. Луи спрашивал меня, что случилось.
Я поднял на него взгляд, и мне показалось, что передо мной
само совершенство: мужчина в белоснежной шелковой рубашке и в отлично сшитом
черном бархатном пиджаке; волнистые черные волосы аккуратно и красиво зачесаны
за уши и загибаются над воротничком, что очень ему идет. Мне точно так же
нравилось смотреть на Луи, как и на Меррик.
Меня поразило, что их зеленые глаза были совершенно не
похожи. У Луи глаза были гораздо темнее, без черного круга на радужной
оболочке, а потому зрачки не казались такими яркими. Однако они не уступали в
красоте глазам Меррик.
В квартире стояла абсолютная тишина.
Сначала я не мог ни сказать что-либо, ни двинуться с места.
Луи устроился напротив меня на стуле, обтянутом красным
бархатом, и в его глазах отразился свет от ближайшей электрической лампы. Во
взгляде Меррик даже в самые спокойные минуты читался легкий вызов, а взгляд Луи
был всегда открытым, терпеливым, искренним и неподвижным, словно на портрете.
– Ты слышал? – спросил я.
– Что именно?
– О Боже, это опять началось, – тихо проговорил
я. – Вспомни. Подумай хорошенько, дружище, ты ведь помнишь, что говорила
тебе Джесс Ривз. Подумай.
И тут меня словно прорвало: я рассказал ему и о музыке, и о
птичьем пении. Много десятилетий тому назад то же самое слышала Джесс – в ту
ночь, когда обнаружила в тайнике разрушенной стены дневник Клодии. Она не
только слышала эти звуки, но еще и видела движущиеся фигуры, освещенные
масляными лампами.
В панике Джесс убежала отсюда, захватив с собой куклу, четки
и дневник.
Призрак Клодии преследовал ее до самой гостиницы. Джесс
слегла в полутемном номере, сраженная болезнью. Ее отвезли в больницу, а потом
отправили домой, в Англию, и, насколько я знаю, больше она сюда не
возвращалась.
Джесс Ривз превратилась в вампира, повинуясь судьбе, а вовсе
не из-за ошибок или просчетов Таламаски. Джесс Ривз сама поведала свою историю
Луи.
Мы оба ее отлично знали, но я не припоминал, чтобы Джесс
когда-нибудь называла музыкальное произведение, которое услышала в этом доме.
Теперь Луи подтвердил своим тихим голосом, что его
возлюбленная Клодия отдавала предпочтение ранним сонатам Моцарта и говорила,
что особенно любит их, потому что композитор сочинил их еще в детстве.
Внезапно Луи охватило какое-то сильное чувство, он поднялся
и, повернувшись ко мне спиной, уставился в окно – видимо, глядел сквозь тюлевые
занавески на небо, распростертое над крышами и высокими банановыми деревьями,
высаженными вдоль ограды.
Я наблюдал за ним, из вежливости не нарушая тишину, и
чувствовал, как ко мне возвращаются силы – сверхъестественные силы, на которые
я всегда полагался, с тех пор как впервые отведал крови.
– Я понимаю, насколько все это мучительно, – наконец
произнес я. – Можно предположить, что мы уже близки к цели.
– Дело не в том, – сказал он, поворачиваясь ко мне
лицом. – Разве ты не понял, Дэвид? Ты слышал музыку. Джесс тоже. А я –
нет. Никогда... Никогда! Многие годы я ждал, что услышу ее, молил о том, чтобы
она зазвучала, жаждал услышать ее, но этого не произошло.
Его французский акцент стал явственнее, как всегда случалось
в минуты сильного волнения: его речь приобретала особый шарм, который мне очень
импонировал. Мне кажется, что мы, говорящие по-английски, мудро поступаем,
смакуя акценты, ибо они позволяют нам постичь многие нюансы родного языка.
Мне нравился Луи, нравились его грациозные жесты и то, как
он живо реагировал или, наоборот, не обращал внимания на происходящее. С первой
же минуты нашего знакомства он проявил ко мне великодушие, предоставив кров в
этом доме, а его верность Лестату не подвергалась сомнению и вызывала искреннее
восхищение.
– Если тебя это хоть как-то утешит, – поспешил я
добавить, – то я виделся с Меррик Мэйфейр. Передал ей твою просьбу, и, мне
кажется, она готова ее выполнить.
Его удивление меня поразило. Я забыл, что в нем осталось еще
очень много от смертного, что он самый слабый из нас, а потому совершенно не
умеет читать мысли. А я-то думал, что Луи в последнее время следит за мной на
расстоянии, шпионит – скрытно, как умеет это делать только вампир или
ангел, – чтобы не пропустить намеченную важную встречу.
Луи отошел от окна и снова уселся напротив.
– Ты должен мне все рассказать, – попросил он.
Лицо его на мгновение вспыхнуло, утратив неестественную
белизну, и он стал похож на обыкновенного молодого человека двадцати четырех
лет. С резко очерченными чертами безукоризненно красивого лица и впалыми
щеками, он мог бы послужить идеальной моделью для Андреа дель Сарто[Андреа дель
Сарто (1486–1530) – итальянский живописец, представитель флорентийской школы
Высокого Возрождения. Алтарные картины и фресковые циклы во флорентийских монастырях.].
– Дэвид, прошу тебя, расскажи мне все, – не выдержав
моего молчания, настойчиво попросил он.