— Дальше, — говорит Папа.
Лено рассказывает ему о скандале во время мессы. Его святейшество с рассеянным добродушием повторяет избранные отрывки:
— Монахи? Немецкие монахи?.. Цитировал Грациана? Бедняга Ceppa…
Упоминание о синьоре Вителли заставляет Льва изогнуть брови, лицо его вытягивается, и он делает какое-то замечание на латыни насчет всадников, скачущих задом наперед, кажется, парфянах; Лено не вполне его улавливает.
— Ладно, Колонна был сумасшедшим даже и до Равенны, — говорит Папа несколькими минутами позже. — А теперь, вероятно, спятил еще сильнее.
— Да-да, — радостно соглашается Лено.
Но затем вспоминает о донесении своего человека, под конец настолько невнятном — действительно ли тот пронаблюдал за всем прошлым вечером, как обещал? — что его трудно разобрать. Кухонный гвалт перекрывают глухие звуки падения, за которыми следуют стоны и проклятия.
— По правде сказать, нет, — поправляется Лено. — Оказалось, двое из людей, что были с монахами, тоже сражались при Равенне. Он их с радостью освободил.
— Монахов?
— Нет, их людей. Капитан Вича поручился за них.
Папа безо всякого выражения глядит на мешковину, прикрывающую ближайший дверной проем. Рев позади нее крепнет. Лено между тем продолжает, и понтифик поворачивается к нему.
— Упоминалось и ваше имя. Они заявили, что сражались и за вас тоже…
Еще более яростный рев. Кризис на кухне? Лено умолкает.
— Дальше, — требует Папа.
Появляется угорь. Он просовывает голову из-под мешковины и поводит ею из стороны в сторону, вынюхивая воду. Этот угорь отвлекает Лено, и забавный рассказ, припасенный им, становится скомканным, расплывчатым. Он не может вспомнить имени капитана. Угорь делает бросок в сторону желоба, соскальзывает в него и начинает плыть по течению. Появляются еще двое угрей, за ними — еще трое. А бывший их капитан, он рад был их увидеть? Или недоволен? Либо то, либо то, и капитан как-то так к нему обратился… Все вдруг неуклюже запутывается, и Папа выглядит разочарованным.
— Они были людьми Диего, — отрывисто говорит Лев. — Действовали по его приказаниям.
Именно это имя — Диего, — всплывшее после мучительного копания в голове, по-видимому, захватило сейчас его и уносит куда-то вдаль. Лено ничего не может с этим поделать. Оборванцы-поварята, вооруженные метлами и кочергами с короткими ручками, выпрыгивают в коридор, чтобы остановить наплыв угрей — тех уже несколько дюжин. Почему его святейшество не сгибается пополам от смеха, глядя на это? Он холодно наблюдает, как угри обвиваются вокруг чьих-то лодыжек, как соскальзывают они в желоб, как их вылавливают за хвосты, швыряют в горшки и ведра. Ужимки и уловки рыб не вызывают у Льва и тени улыбки. Один из них пытается удрать по лестнице. Частный груз, уносимый частным течением мысли. Лев барахтается у него в фарватере.
— Если вашему святейшеству угодно будет подробнее узнать об этих двоих или о монахах…
Это выводит его из задумчивости.
— Даже и не помышляй об этом, дорогой Джулиано. Я просто упомянул о креатуре Вича, вот и все. — Мировая скорбь избороздила его лицо морщинами. — Прато до сих пор причиняет мне боль, даже и теперь…
Меланхолия на краткий миг придает его внешности благородства.
Лено сочувственно кивает, разыгрывая понимание: Прато — это производство шерсти, не так ли, окраска и прядение, каждую осень там проводится ярмарка, которую перенесли во Флоренцию (неудачно) во время оккупации, случившейся два года назад — или, может быть, три? У него нет времени обдумать все эти разнообразные возможности. Страдания угрей преобразуются в раздражение: укусы куда ни попадя и всеобщее барахтанье приходят на смену недавним помыслам о побеге. Заляпанные слизью поварята храбро хватают рыб за хвосты окровавленными пальцами, и Папа наконец замечает яростный разгул кухонного хаоса, одолевающий их теперь со всех сторон.
— Ох уж эти угри! — восклицает он. — Что, Джулиано, поможем мальчишкам? Или встанем на сторону угрей?
Джулиано только посмеивается, не зная, как ответить и стоит ли вообще отвечать. Папа поворачивается к лестнице.
Они говорят о неумолимых испарениях, которые вскоре окутают весь Рим благодаря карающему его солнцу, об ухудшении проблемы с крысами, о долгожданном летнем отдыхе Льва (до которого оставалось еще несколько месяцев) и о конюшне, возводимой для Ла-Мальяаны, — дурацком мавзолее для лошадей и тех, кто за ними ухаживает. Но надо наконец упомянуть о деньгах на строительство собора Святого Петра — сейчас там идут земляные работы. Это выглядело неуместным, когда Папа так остроумно рассказывал о вчерашних тупых говорунах и об их встрече с его слоном; опрометчивым, пока Папа так тепло отзывался об устроенных им декоративных зубцах поверх башни Ангуиллара; несвоевременным среди слабых жалоб насчет необходимости заново укрепить лоджию Бельведера. Наконец, когда Лено был отпущен восвояси, это сделалось невозможным, и счет так и остался неоплаченным.
Тысяча триста золотых скудо. Но зато со дня интронизации Папы Лено был удостоен семи приватных аудиенций: в ризнице часовни Николая V; в каморке рядом с комнатой для прислуги, где хранились подносы; в полуразрушенной беседке в садах к западу от дворца; очень короткой — у черного хода дворца Льва в Понте, после чего Лено было сказано прийти на следующий день, так что считаем за две; перед дверью клозета, пока его святейшество опорожнял кишечник, — они разговаривали через дверь. Ну и конечно, сегодня, в коридоре рядом с кухнями. Все это — самые драгоценные мгновения в его жизни. Лев, помахивая рукой, удаляется. Лено поворачивается в сторону выхода.
Неудачливые просители бредут через сводчатые ворота из внутреннего двора Сан-Дамазо — этакое унылое стадо. Их разочарование захлестывает Лено, пока он стоит, ожидая, что ему подадут коня. Он, однако же, чувствует себя неуязвимым, сподобленным помазания среди тех, кто этого не сподобился. Тысяча триста скудо — не так уж много. Вскочив на коня, он рассекает толпу, направляясь мимо ступеней, ведущих к старой базилике, по улице, проходящей вдоль ее южной стороны. Тень от обелиска падает на развалины церкви Санта-Петронилла, все еще виднеющиеся возле карликовой колоколенки Санта-Мария делла Феббре. Вдоль стены выстроены в ряд несколько телег, рядом с ними праздно сидят рабочие. Конь спотыкается на изрытой колдобинами земле. Лено останавливается и запрокидывает голову.
Вырастая из исполосованной траншеями, изрытой ямами земли, над ним высятся огромные руины. Четыре грубые каменные башни подавляют окрестные дома, часовни и трактиры, обращая их в россыпь хибарок и лачуг, черепков и осколков, разбросанных этими глыбами во время их извержения из земной коры. Их бесформенная тяжесть вздымается к небу, где, обретая высоту, они становятся колокольнями расы титанов, громадными и невозможными, а потом…
А потом — ничего. Две башни соединены ненадежным сводом. Ниже, среди завалов неиспользованного камня и дерева, пробираются фигурки размером с муравьев, обследуя обветшалую кладку. На другой стороне площадки пересмеиваются несколько нищенствующих монахов; два привередливых мула остановились перед неглубокой лужей; в ближайшую башню швыряет камни стайка сорванцов. Лено смотрит через плечо. В миле или двух к востоку ширятся, поднимаясь к небу, башни белого дыма, словно бы насмехаясь над бегемотьей неуклюжестью этих четырех. Печи для обжига извести работают на полную мощь. Повернувшись обратно, он видит, что по изрытой земле в его сторону шагает один из его рабочих и с ним — монах, глядящий вперед из-под ладони. Лено снова начинает читать свои счастливые молитвы по четкам: сотня джулио за скудо, двадцать сольдо за генуэзскую лиру, пятнадцать лир за английский фунт. Ткань и камень, думает он, разворачивая коня. Рим меняет наряды по пятнадцать раз на дню, но тело под ними покрыто буграми и струпьями. Старая свиноматка смотрит на свой помет и видит старческие лица. Базилика Петра едва начата и уже разрушается. Четыре сольдо — за кавалотто, шесть кватрино — за сольдо, одно — за два генуэзских денария, четыре — за байокко…