Обязанности духовника, долгое время исполняемые мною, близко
познакомили меня с жизнью многих семги; я не видел ни одной, которая не утопала
бы в горестях, тогда как вне дома, прикрывшись личиной веселья, все они,
казалось, купались в довольстве. И я не преминул обнаружить, что почти все
большие несчастья оказываются следствием нашего необузданного корыстолюбия.
– А вот я полагаю, – сказал Простодушный, – что честный,
благородный и чувствительный человек может прожить счастливо, и твердо
рассчитываю, соединившись с прекрасной и великодушной Сент-Ив, вкушать ничем не
омраченное блаженство, ибо льщу себя надеждой, – добавил он, обращаясь с
дружелюбной улыбкой к ее брату, – что не получу от вас отказа, как в прошлом
году, и что сам на этот раз буду вести себя более пристойно. Аббат рассыпался в
извинениях и стал всячески заверять Простодушного в своей безграничной
преданности ему.
Дядюшка Керкабон сказал, что в его жизни не было дня
счастливее, чем этот. Добрая тетушка, восторгаясь и плача от радости,
воскликнула:
– Я же говорила, что не быть вам иподьяконом! Но это
таинство еще лучше, чем то; бог не дал мне познать его, но я заменю вам мать.
Тут все наперебой принялись хвалить нежную Сент-Ив. У ее
нареченного сердце было так переполнено тем, что она сделала для него, он так
ее любил, что происшествие с алмазами его не смутило. Но отчетливо услышанные
им слова: «Вы меня убиваете!» – продолжали пугать Простодушного и отравляли ему
радость, в то время как от похвал, расточаемых прекрасной Сент-Ив, его любовь
все возрастала. Напоследок перестали толковать только о ней и повели речь о
заслуженном обоими любовниками счастье; сговаривались, как бы поселиться всем
вместе в Париже; строили предположения о грядущем богатстве и славе;
предавались тем надеждам, которые так легко зарождаются при малейшем проблеске
удачи. Но Простодушный, повинуясь какому-то тайному чувству, гнал от себя эти мечты.
Он перечитывал обязательства, данные Сен-Пуанжем, и указы за подписью Лувуа,
слушал описания этих людей, основанные на истине или, напротив, на заблуждении;
каждый из присутствующих рассуждал о министрах и министерствах с той застольной
свободой, которая во Франции почитается самой драгоценной из всех свобод.
– Будь я французским королем
[66], – сказал Простодушный, – я
избрал бы военным министром человека знатнейшего рода, ибо у него в подчинении
дворяне; я потребовал бы, чтобы он был офицером, который, начав с младшего
чина, дослужился, по крайней мере, до генерал-лейтенанта армии, достойного
производства в маршалы: ибо разве можно, не служа, узнать как следует все
тонкости службы? И разве не стали бы офицеры во сто крат охотнее выполнять
приказы военного человека, который, как и они, сотни раз выказывал мужество,
нежели приказы человека кабинетного, который, как бы он ни был умен, может
руководить военными действиями только наугад? Я был бы не прочь, чторы во сто
крат охотнее выполнять приказы военного чиняло иной раз затруднения
королевскому казначею. Мне было бы приятно, чтобы работа у него спорилась и
чтобы он отличался той остроумной веселостью, которая присуща лишь даровитым
деятелям: она по душе народу, и благодаря ей любое бремя перестает быть тягостным.
Простодушному потому хотелось, чтобы у министра был такой
нрав, что он не раз замечал: хорошее расположение духа несовместимо с
жестокостью.
Возможно, монсеньер де Лувуа остался бы недоволен подобными
пожеланиями Простодушного, поскольку его достоинства были совсем иного рода.
Меж тем, пока они сидели за столом, болезнь несчастной
девушки приняла зловещий характер; начался сильный жар, открылась пагубная
горячка; прекрасная Сент-Ив страдала, но не жаловалась, стараясь не отравлять
общую радость.
Брат, зная, что она не спит, подошел к ее изголовью: ее
состояние поразило его. Сбежались все, вслед за братом пришел возлюбленный. Он
был более всех встревожен и опечален; но ко всем дарам, которыми наделила его
природа, теперь присоединилась еще и сдержанность; тонкое понимание
благопристойности заняло в его душе важнейшее место.
Тотчас же вызвали жившего по соседству врача, из той породы
медиков, что на скорую руку осматривают больных, путают недавно виденный недуг
с тем, который видят сейчас, упрямо следуют рутине в той науке, которая
остается опасно шаткой, даже когда ею занимаются люди, обладающие здравым,
зрелым и осмотрительным разумом. Этот врач, поспешив прописать больной модное в
то время лекарство, лишь ухудшил ее состояние. Мода повсюду, даже во
врачевании! В Париже это просто повальное помешательство.
И все же усугубил болезнь Сент-Ив не столько врач, сколько
гнет горестных раздумий. Душа убивала тело. Мысли, обуревавшие ее, вливали в
вены страдалицы отраву более губительную, чем яд самой лютой горячки.
Глава 20
Прекрасная Сент-Ив умирает, и какие
проистекают отсюда последствия
Призвали другого врача, этот, вместо того чтобы прийти на
помощь природе, предоставив ей полную свободу в борьбе за молодое существо, все
органы которого взывали к жизни, только и делал, что препирался с собратом по
ремеслу. Через два дня болезнь стала смертельной. Мозг, который считается
обиталищем разума, был поражен так же сильно, как и сердце, которое, как
говорят, является обиталищем страстей.
«Какая непостижимая механика подчиняет наши органы
воздействию чувства и мысли? Каким образом одна-единственная горестная мысль
нарушает обращение крови? И, с другой стороны, каким образом расстройство
кровообращения влияет на разум человека? Какой неведомый, но, бесспорно,
существующий ток, более быстрый и деятельный, чем свет, проносится по всем
жизненным руслам, порождает ощущения, воспоминания, грусть или веселье,
разумное суждение или безумный бред, заставляет вспомнить с ужасом о том, что
хотелось бы забыть, и обращает мыслящее животное либо в предмет восхищения,
либо в предмет жалости и слез?»
Так думал добрый Гордон, но эти столь естественные
размышления, тем не менее так редко приходящие людям в голову, ничуть не
уменьшали его горести, ибо он не принадлежал к числу тех несчастных философов,
которые силятся быть бесчувственными. Участь девушки печалила его, как отца,
наблюдавшего за медленным умиранием любимого ребенка. Аббат де Сент-Ив был в
отчаянии; у приора и у его сестры слезы лились ручьем. Но кто сумел бы описать
состояние ее возлюбленного? Ни на одном наречии не подыскать слов, способных
выразить это невыразимое горе: человеческие наречия слишком несовершенны.