Старый доктор гладил мои волосы и говорил:
— Ступай, Феридэ, ступай, дитя мое… Давай уйдем.
Я хотела в последний раз поцеловать Мунисэ. Но не
осмелилась. Девочка иногда целовала мои ладони. Я тоже взяла ее голую руку и
покрыла поцелуями бедную сморщенную ладошку. Я благодарила девочку за все
добро, которое она сделала своей «абаджиим».
Больше я не видела Мунисэ. Меня увели, уложили в постель и
оставили одну.
Я дрожала, обливаясь холодным потом. Острый запах розового
масла разливался по всему дому, волной захлестывал меня, мешал дышать.
Казалось, на свете существуют только этот терпкий запах, этот неяркий свет
угасающего дня и щебетанье птиц. Часы тянулись медленно, как годы. Наконец
пришли сумерки… Перед глазами стояла Мунисэ, одетая в лохмотья, дрожащая от
холода, как в ту темную вьюжную ночь, когда мы нашли ее у порога нашей школы в
Зейнилер. Я слышала, как она скребется в дверь и стонет тоненьким голоском под
завывание снежной бури.
Не знаю, сколько прошло времени. Сильный свет ослепил меня.
Чья-то рука тронула мои волосы, лоб. Я приоткрыла глаза. Старый доктор со
свечой в руках наклонился к моему лицу. В его тусклых голубых глазах и на
белесых ресницах дрожали слезы.
Я спросила как во сне:
— Который час? Все кончено, да?
Сказав это, я опять медленно погрузилась во тьму черной, как
в Зейнилер, ночи.
Очнувшись, я не поняла, где нахожусь. Незнакомая комната,
незнакомое окно… Попыталась приподняться. Голова, словно чужая, упала на
подушку. Я растерянно огляделась и вдруг снова увидела голубые глаза доктора.
— Узнаешь меня, Феридэ?
— А почему бы нет, доктор-бей?
— Слава аллаху, слава аллаху… Хорошо, что все это
осталось позади…
— Что-нибудь случилось, доктор?
— Для девушки твоего возраста это не страшно. Ты
немного заснула, дочь моя. Это не страшно…
— Сколько же я спала?
— Много, но это ничего… Семнадцать дней.
Спать семнадцать дней! Как странно! Свет беспокоил меня, и я
опять закрыла глаза. Забавно: вот это сон! Я засмеялась каким-то незнакомым
смехом. Казалось, он исходил из чужой груди, срывался с чужих губ. И опять
заснула.
Я перенесла тяжелую форму нервной горячки. Хайруллах-бей
перевез меня в свой дом и семнадцать дней не отходил от моей постели. Впервые в
жизни я болела так серьезно.
Прошло еще около полутора месяцев, пока я не окрепла
окончательно. Целыми днями я валялась в постели. После болезни у меня стали
выпадать волосы. Однажды я попросила ножницы и обрезала косы.
Как приятно выздоравливать! Человеку кажется, будто он
только что родился. Его радуют любые пустяки. Он на все смотрит счастливыми
глазами, словно маленький ребенок на разноцветные игрушки. Бабочка, бьющаяся о
стекло, луч солнца, нарисовавший радугу на краешке зеркала, легкий перезвон
колокольчиков бредущего вдали стада — все это заставляло приятно замирать мое
сердце.
Болезнь унесла всю горечь, скопившуюся в сердце за последние
три года. Я вспоминала свое прошлое, и мне казалось, что оно принадлежит
другому человеку, так как не пробуждает в моей душе ни печали, ни волнения.
Время от времени я удивленно спрашивала себя: «Может, это только отголоски
каких-то далеких снов? Или я прочла все это в каком-нибудь старом романе?» Да,
мне казалось, что вся эта грустная история только сон, а лиц, участвующих в
ней, я когда-то видела на запыленных картинах с потускневшими красками.
Хайруллах-бей ухаживал за мной, как преданный друг, и ни
разу за это время не отлучился из дому. Он рассказывал мне разные занимательные
истории, читал книги — словом, изо всех сил старался развлечь меня.
Представляю, как он, бедный, измучился.
— Ты только поднимись, окрепни… Клянусь аллахом, если я
даже не заболею, все равно ради твоего удовольствия сошью себе батистовую
рубашку и три месяца проваляюсь в постели, буду перед тобой кривляться,
жеманничать.
Иногда я впадала в забытье, похожее на сон. Сквозь
прозрачные веки солнечный свет казался розовым. Хайруллах-бей читал книгу или
дремал в кресле у моего изголовья. В такие минуты казалось, что душа моя
отделяется от тела и, как свет, как звук, несется в пустоте. От страшной
скорости в ушах свистит ветер. Куда, в какие края я мчалась? Не знаю. Иногда,
вздрогнув, я просыпалась, замирая от страха, словно вот-вот должна была
свалиться в пропасть. Мне чудилось, будто я только что вернулась из каких-то
далеких-далеких стран. Перед глазами плыли смутные, неясные очертания туманных
облаков, которые неслись мне навстречу.
Позавчера я сказала Хайруллаху-бею:
— Дорогой, доктор, я уже совсем здорова. Теперь мы
можем навестить ее.
Сначала он не соглашался, просил потерпеть еще полмесяца или
хотя бы неделю. Но капризам и упрямству больных противостоять невозможно, и в
конце концов мой старый друг сдался. Мы нарвали в саду два больших букета
цветов, собрали у моря много камешков.
Мунисэ похоронили на холме у берега Средиземного моря под
таким же тоненьким, как она сама, кипарисом. Мы долго сидели у надгробного
камня и впервые за все это время говорили о ней. Я хотела знать все: как
умирала моя девочка, как ее хоронили. Но Хайруллах-бей не стал рассказывать
подробностей. Одно только я узнала… Когда Мунисэ хоронили, имам спросил имя
матери. Этого, конечно, никто не мог сказать. Доктор, зная, что я ей заменяла
мать, назвал меня. Так имам предал девочку земле, произнеся в молитве: «Мунисэ,
дочь Феридэ…»
Кушадасы, 1 сентября.
Сегодня утром Хайруллах-бей сказал мне:
— Крошка, меня снова вызвали в деревню. Поручаю тебе
моего Дюльдюля. У него в ноге рана. Перевязывай сама, ты ведь умеешь, не
доверяй этому медведю обнаши. Негодный старик видимо хочет, чтобы лошадь, как и
он, осталась без ноги. Дюльдюля пора уже выводить на прогулки. После перевязки
минут десять поводи его по саду. Если возможно, заставь его даже побегать
рысцой. Только немного. Понятно? Во-вторых, сегодня булочник Хуршид-ага должен
принести арендную плату. Кажется, двадцать восемь лир, что ли… Примешь деньги
от моего имени. В-третьих… Что я еще хотел сказать? Совсем из ума выжил… Да,
вспомнил! Вели перенести мою библиотеку вниз. Я отдам тебе ту комнатку с видом
на море. Она гораздо приятнее.
Настал момент сказать Хайруллаху-бею все, о чем я уже давно
думала:
— Дорогой доктор, за Дюльдюля не беспокойтесь. Плату от
булочника тоже приму. В остальном же надобности нет. Мое пребывание у вас в
доме и так слишком затянулось. С вашего позволения я уеду.
Доктор уперся руками в бока и сердито, тоненьким голосом,
передразнил меня:
— Мое пребывание у вас в доме слишком затянулось… С
вашего позволения я уеду… — затем, нахмурившись, погрозил мне кулаком: — Что ты
сказала? Уедешь? А это ты видела? Я раздеру тебе рот до ушей, будешь тогда
улыбаться до самого светопреставления!