— Красиво.
— Правда?
— Мне надо было бы иметь побольше американцев. Тогда бы я сейчас хорошо знала английский. После третьей мировой войны я это наверстаю. Если останусь в живых.
— После третьей мировой войны ты будешь моей женой, — говорю я, — если мы оба будем живы.
Она поворачивается и смотрит на меня, а меня бросает то в жар, то в холод. Никогда еще под взглядом женщины я не чувствовал такого дурмана.
No, no, this must be love…
[85]
— Стало быть, наше скромное бытие окружает сон?
— Да, — говорю я.
А дождь шелестит по осенней листве. Он идет и идет себе потихоньку. Вернись назад, о спящая…
— Ты храбрый?
— Что?
— Я спрашиваю: ты храбрый?
— Я? Нет. Я трус от рождения. Ты же знаешь.
— Не болтай, — говорит она, и ее глаза начинают гореть, а узкое лицо становится еще уже. — Я ему уже сказала.
— Кому?
— Своему мужу.
— Что?
— Что я встретила тебя. С другими ребятами. Совершенно случайно. Кто-то назвал тебя по фамилии. Я стала припоминать: Мансфельд? Мансфельд? А потом обратилась к тебе. Ты оказался тем самым Мансфельдом! Сыном его делового партнера.
— Верена!
— Что?
— Ты с ума сошла?
— Конечно! Ведь именно об этом мы все время и говорим! Я хочу чаще видеть тебя! И дольше! И не только тайно! И не только здесь, в башне! Ты хоть подумал о том, что мы будем делать, когда придет зима?
— Говори, говори! Что дальше?
— Дальше? Знаешь, в этой жизни все происходит шиворот-навыворот. Мой муж был в восторге! Он сказал, чтобы я позвонила в интернат и спросила, не придешь ли ты к нам завтра на ужин.
— Уже завтра?
— Да. Поэтому я и спросила, хватит ли у тебя смелости.
— Думаю, что хватит.
— Я подумала, что если ты придешь к нам раз, то сможешь приходить и потом. И во Франкфурте тоже. Мы ведь скоро отсюда уедем.
— Всю последнюю ночь я со страхом думал об этом.
— Кем ты хочешь стать, Оливер?
Я не отвечаю, потому что стесняюсь.
— Ты, наверно, и сам еще не знаешь?
— Нет, знаю.
— Тогда скажи.
— Это может показаться глупостью.
— Все равно скажи!
— Я хочу стать писателем.
— И ты этого стесняешься?
— Так ведь это очень трудно. Скорее всего я никогда им не стану. И вообще…
— Ты уже что-нибудь написал?
— Примитивные рассказики о любви для девочек. Пока больше ничего.
— Напиши о нашей с тобой истории.
— Нашей истории?
— О нас двоих! Как мы познакомились. Обо всем, что уже было. И о том, что…
Она запинается, и я спрашиваю:
— Ты хотела сказать: и о том, что еще будет?
Она кивает и снова смотрит вдаль сквозь дождь.
— Хорошо, — говорю я. — Хорошо, я попытаюсь. И дам тебе все прочесть. И если что-нибудь у меня не получится, ты мне скажешь, ладно?
— Ладно. И если мне что-то особенно понравится, я тоже тебе скажу.
— Договорились.
— Оливер…
— Да?
— Энрико тоже будет завтра вечером. Он возвратился из Рима. Его пригласил муж. Хватит ли у тебя на все это храбрости?
— Причем здесь храбрость? Пожалуй, Энрико будет неприятнее снова встретиться со мной, чем мне вновь увидеть его. Но как ты себе все это представляешь?
— Ты мне доверяешь?
— Конечно, нет, — говорю я. — Нет, чепуха, — говорю я. — Конечно, я тебе доверяю, Верена.
— Тогда погоди немного. Сегодня вечером в одиннадцать на своем балконе ты кое-что увидишь.
— Ты научилась?
— Да, — говорит она. — Теперь почти что в совершенстве. У тебя есть смокинг?
— Да, и еще какой!
— Тогда надень его завтра вечером. А тебя отпустят?
— Придется отпрашиваться у шефа. Но он наверняка разрешит. Вы такие уважаемые люди. Было бы полезно, если бы твой муж сам позвонил в интернат и сказал, что он меня приглашает. Иначе у шефа останутся подозрения, что я собираюсь не к вам, а во Фридхайм — в «Какаду».
— Что это такое?
— Кабак, где можно подцепить себе какую-нибудь шлюшку.
— А откуда ты знаешь?
— Один парень рассказал.
— И тебе бы хотелось одну из таких, Оливер?
— Знаешь, до недавнего времени я готов был спать со всеми у кого между… я хотел сказать, со всеми существами женского пола.
— А теперь?
— А теперь только с одной.
— Правда?
— Клянусь своей жизнью. Нет, — твоей жизнью. Жизнью Эвелин.
— Правда-правда?
— Правда-правда.
Она придвигается ко мне вплотную, а у меня все тело, все члены свело какой-то непонятной судорогой, болит сердце, и я не могу пошевелить и пальцем. Она произносит в нескольких сантиметрах от моих губ:
— Это должно быть правдой, настоящей правдой…
— Я знаю. Это и есть настоящая правда.
— Но ведь я буду просто ненормальной, если спутаюсь с тобой…
— Я тоже ненормальный.
— …но ты мне так нравишься.
— И ты мне.
— Это плохо кончится. Я ведь настолько старше.
Опять эта пластинка.
— Не повторяй бесконечно одну и ту же ерунду!
— Разве я повторяю?
— Без конца. От этого можно просто заболеть.
— Но ведь я действительно на двенадцать лет…
— Успокойся! Помолчи.
— Я уже успокоилась и молчу.
И тут, когда я собираюсь ее поцеловать, внизу раздается лай собаки, и Эвелин начинает петь: «Все мои уточки плавают по пруду, головки в воде, хвостики наружу…»
— Кто-то идет, — торопливо говорит Верена. — Мне надо идти. Завтра в восемь, хорошо?
— Да. И пусть твой муж позвонит в интернат, ладно?
Она целует меня, но уже второпях, в щеку, и быстро направляется к лестнице, инструктируя меня:
— Если кто-нибудь поднимется сюда, то спрячься. А если нет, то выжди пару минут.