Завтра в три, Верена, завтра в три, любовь моя.
В старой башне. В нашей башне.
16
— Я…
— Я…
— Нет, не надо, не говори, пожалуйста! И я не буду!
Таким было наше приветствие на верхней площадке древнеримской башни в субботу, в три часа. Мы обнялись и поцеловались. В этот раз я пришел первым, а она пришла чуть позже, постукивая по ступенькам своими туфлями на низком каблуке. На ней васильковое платье и бежевый фланелевый плащ поверх него, потому что похолодало и временами накрапывает дождь.
— Но я знаю, что ты хотел сказать!
— Что?
— И я хотела сказать то же самое!
— Не говори!
— Не буду.
— Достаточно, что мы знаем, что мы оба хотели сказать, правда?
— Да.
К ней вернулся цвет лица, и сегодня она опять накрашена. Выглядит немного осунувшейся. Но уже гораздо лучше.
Если бы посмотреть сейчас в стенные проемы, то можно было бы увидеть горы и деревни, города, старинные замки и коров под дождем, под этой печальной осенней изморосью! Если бы посмотреть! Но на сей раз ни она, ни я не смотрим в окна башни. На этот раз за нами уже большущий кусок пройденного пути. Пути — куда? К добру? К недобру? К счастью? Несчастью?
— А где Эвелин?
— Внизу.
— Под дождем?
— Я дала ей свой зонт. Не беспокойся за нее. Она играет с Ассадом.
— Как твои дела, мое сердечко?
— Все хорошо. А у тебя?
— Мне хорошо только тогда, когда я вижу тебя.
— Не впадай в сентиментальность. Терпеть этого не могу.
— Не можешь терпеть? Да ты ведь и сама сентиментальна…
— Ладно, пусть. Но все равно не надо.
— Хорошо, не буду, — говорю я.
Ассад лает. Эвелин смеется. Я слышу, как они бесятся в лесу под дождем.
— Время радости для обоих, — говорю я.
— Да.
— Будет ли оно и у нас?
— Время радости?
Затем наступает пауза, которую некоторые писатели в своих книгах обозначают вот так:
«…………!»
— Да, — говорю я, — нельзя требовать ответа на все вопросы. Твой муж ничего не заметил?
— Что ты имеешь в виду?
— Что я был у тебя в больнице. Цветы…
— Нет — абсолютно ничего. Брат, конечно, так и не пришел, хоть и знал, что я в клинике. Я ему абсолютно безразлична. Он появляется только, чтобы занять деньги. В остальном я для него просто не существую.
Она поднимает воротник своего фланелевого плаща и смотрит на меня своими огромными черными глазами, ее губы чуть-чуть подрагивают.
— Оливер…
— Да?
— У тебя есть еще что-нибудь с той девушкой?
— Нет.
— Только не лги. Скажи лучше «да» — это будет даже лучше.
Внизу опять лает собака, и снова смеется маленькая девочка.
— Я не вру. Да, у нас с ней кое-что было. Но теперь я ей скажу, что все кончено.
— Когда?
— Завтра. Я ведь страшный трус.
— Трус, — говорит она, — возьми руку труса, — и целует меня еще раз: нежнее, слаще, сердечнее, чем при встрече в первый раз. Потом она шепчет:
— Я больше не буду целовать тебя, пока ты ей не скажешь этого. Это было в последний раз.
— Ладно, ладно, хорошо. А ты не врешь, что у тебя ничего не болит?
— Не вру. Что нового в интернате?
— Все в порядке. Двоих выгнали. Парочку. Их застукали в лесу. Дети устроили в честь их макумбу. Я тоже был.
— Что вы устроили?
— Это своего рода общение с духами. Мы просили их, чтобы оба исключенных были счастливы. У нас в интернате есть одна маленькая бразилианка, она все это и устроила. И каждый молился на своем языке.
— И ты?
— И я.
— О чем?
— Чтобы мы оба были счастливы.
Ее голова прячется в поднятом воротнике.
— Я тоже молилась.
— После того как я вышел из твоей палаты, правда?
— Откуда ты знаешь?
— Я почувствовал это. По дороге. В машине.
— Все это безумие, — говорит она. — И все это очень плохо кончится.
— Конечно, — говорю я.
— Если я опять попаду в нищету, что тогда?
— Я буду кормить вас с Эвелин.
— Ты? Ты еще мальчик. Ты никто! Ты ничего не умеешь. Ты…
Она не договаривает и теперь все же подходит к одному из проемов и смотрит вниз сквозь дождь.
— Мама! — кричит Эвелин. Верена машет рукой. Ас-сад лает.
— У тебя нет ничего за душой, — говорит она.
— Точно, — говорю я.
— Ты бездомный бродяга.
— Да.
— Я тоже бродяга.
— Ну вот, видишь, — говорю я. — Трус, возьми руку труса. Кстати, мне это не нравится. Чье это?
— Не знаю.
— Но я знаю кое-что, что тебе понравится! И я знаю, кто это написал.
— Кто? — спрашивает она совсем тихо своим прокуренным хрипловатым голосом и смотрит на мокрый зеленый ландшафт этого субботнего дня.
Я не смею даже положить ей руку на плечо, хотя стою совсем близко у нее за спиной.
— Это из «Бури» Шекспира, — отвечаю я, — слова Просперо. В школе мы сейчас читаем Шекспира по-английски. Наш учитель английского отличный парень. Молодой. И потрясающий симпатяга. Великолепно одевается. Каждый день новый пиджак. И изысканные шейные платки. Ной думает, что он педик. Все девочки от него просто без ума! Но если он и педик, то тайный. Он сверхгалантен с девочками, по-настоящему галантен! Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы ты когда-нибудь встретилась с ним.
— А что говорится в «Буре»?
— We are made out of such stuff as dreams, and our little life is rounded by a dream.
— Что это значит по-немецки?
— Непонятно? А как же твои американские дружки?
— Бессовестный!
— Это я так. Не обижайся!
— Скажи лучше, что это значит по-немецки, — говорит она, глядя сквозь дождь вниз на своего ребенка, играющего с собакой на лужайке. — Дружки дружками, но я все равно плохо владею английским.
— Это означает приблизительно следующее, — говорю я, — «мы из того же вещества, что и сны, и наше скромное бытие окружают сны».