А потом творилось что-то несуразное: в сумерках, замирая от
злобы, обиды и страха, Тихон Ильич сидел в поле на бегунках. Сердце колотилось,
руки дрожали, лицо горело, слух был чуток, как у зверя. Он сидел, слушал крики,
доносившиеся из Дурновки, и вспоминал, как толпа, показавшаяся огромной,
повалила, завидя его, через овраг к усадьбе, наполнила двор галдой и бранью,
сгрудилась у крыльца и прижала его к двери. В руках у него был только кнут. И
он махал им, то отступая, то отчаянно кидаясь в толпу. Но еще шире и смелее
махал палкой наступавший шорник, — злой, поджарый, с провалившимся
животом, востроносый, в сапогах и лиловой ситцевой рубахе. Он, от лица всей
толпы, орал, что вышло распоряжение "пошабашить это дело" —
пошабашить в один и тот же день и час по всей губернии: согнать из всех
экономии посторонних батраков, заступить на их работу местным, — по
целковому на день! И Тихон Ильич орал еще неистовее, стараясь заглушить
шорника:
— А-а! Вот как! Навострился, бродяга, у агитаторов? Насобачился?
И шорник цепко, на лету, ловил его слова.
— Ты бродяга-то, — вопил он, наливаясь
кровью. — Ты, дурак седой! Ай я сам не знаю, сколько земли-то у тебя?
Сколько, кошкодер? Двести? А у меня — черт! — у меня ее и всей-то с твое
крыльцо! А почему! Кто ты такой? Кто ты такой есть, спрашиваю я тебя? Из каких
таких квасов?
— Ну, помни, Митька! — крикнул наконец Тихон Ильич
беспомощно и, чувствуя, что голова его мутится, кинулся сквозь толпу к
бегункам. — Помни ты это себе!
Но никто не боялся угроз — и дружный гогот, рев и свист
понеслись ему вслед… А потом он колесил вокруг усадьбы, замирал, слушал. Он
выезжал на дорогу, на перекресток и становился лицом к заре, к станции, готовый
каждую минуту ударить по лошади. Было тихо, тепло, сыро и темно. Земля, поднимаясь
к горизонту, где еще тлел красноватый слабый свет, была черна, как пропасть.
— С-стой, стерва! — сквозь зубы шептал Тихон Ильич
шевелившейся лошади. — Сто-ой!
А издали доносились голоса, крики. И изо всех голосов
выделялся голос Ваньки Красного, уже два раза побывавшего на донецких шахтах. А
потом над усадьбой вдруг поднялся темно-огненный столб: мужики зажгли в саду
шалаш — и пистолет, забытый в шалаше сбежавшим мещанином-садовником, стал сам
собой палить из огня…
Впоследствии узнали, что и правда, совершилось чудо: в один
и тот же день взбунтовались мужики чуть не по всему уезду. И гостиницы города
долго были переполнены помещиками, искавшими защиты у властей. Но впоследствии
Тихон Ильич с великим стыдом вспоминал, что искал и он ее: со стыдом потому,
что весь бунт кончился тем, что поорали по уезду мужики, сожгли и разгромили
несколько усадеб, да и смолкли. Шорник вскоре как ни в чем не бывало опять стал
появляться в лавке на Воргле и почтительно снимал шапку на пороге, точно не
замечая, что Тихон Ильич в лице темнеет при его появлении. Однако еще ходили
слухи, что собираются дурновцы убить Тихона Ильича. И он побаивался запаздывать
на пути из Дурновки, ощупывал в кармане бульдог, надоедливо оттягивавший карман
шаровар, давал себе клятву сжечь дотла Дурновку в одну прекрасную ночь…
отравить воду в дурновских прудах… Потом прекратились слухи. Но Тихон Ильич
стал твердо подумывать развязаться с Дурновкой. "Не те деньги, что у
бабушки, а те, что в пазушке!"
В этот год Тихону Ильичу сравнялось уже пятьдесят. Но мечта
стать отцом не покидала его. И вот она-то и столкнула его с Родькой.
Родька, долговязый, хмурый малый из Ульяновки, пошел назад
тому два года во двор ко вдовому брату Якова, Федоту; женился, схоронил Федота,
умершего с перепоя па свадьбе, и ушел в солдаты. А Молодая, — стройная, с
очень белой, нежной кожей, с тонким румянцем, с вечно опущенными
ресницами, — стала работать в усадьбе, на поденщине. И эти ресницы
волновали Тихона Ильича страшно. Носят дурновские бабы «рога» на голове: как
только из-под венца, косы кладутся на макушке, покрываются платком и образуют
нечто дикое, коровье. Носят старинные темно-лиловые поневы с пазументом, белый
передник вроде сарафана и лапти. Но Молодая, — за ней так и осталась эта
кличка, — была и в этом наряде хороша. И однажды вечером, в темной риге,
где Молодая одна дометала колос, Тихон Ильич, оглянувшись, быстро подошел к ней
и быстро сказал:
— В полсапожках ходить будешь, в платках шелковых…
Четвертнова не пожалею! Но Молодая молчала как убитая.
— Слышишь, что ли? — шепотом крикнул Тихон Ильич.
Но Молодая точно окаменела, склонив голову и кидая граблями.
И так он не добился ничего. Как вдруг явился Родька: раньше
срока, кривой. Было это вскоре после бунта дурновцев, и Тихон Ильич тотчас же нанял
Родьку вместе с женой в дурновскую усадьбу, ссылаясь на то, что "без
солдата теперь не обойдешься". Под Ильин день Родька уехал в город за
новыми метлами и лопатами, а Молодая мыла полы в доме. Шагая через лужи, Тихон
Ильич вошел в комнату, глянул на склонившуюся к полу Молодую, на ее белые икры,
забрызганные грязной водой, на все ее раздавшееся в замужестве тело… И вдруг,
как-то особенно ловко владея силой и желанием, шагнул к Молодой. Она быстро
выпрямилась, подняла возбужденное, раскрасневшееся лицо и, держа в руке мокрую
ветошку, странно крикнула:
— Так и смажу тебя, малый!
Пахло горячими помоями, горячим телом, потом… И, схватив
руку Молодой, зверски стиснув ее, тряхнув, и выбив ветошку, Тихон Ильич правой
рукой поймал Молодую за талию, прижал к себе, да так, что хрустнули
кости, — и понес в другую комнату, где была постель. И, откинув голову,
расширив глаза, Молодая уже не билась, не противилась…
Стало после этого мучительно видеть жену, Родьку, знать, что
он спит с Молодой, что он свирепо бьет ее — ежедневно и еженощно. А вскоре
стало и жутко. Неисповедимы пути, по которым доходит до правды ревнующий
человек. И Родька дошел. Худой, кривой, длиннорукий и сильный, как обезьяна, с
маленькой коротко стриженной черной головой, которую он всегда гнул, глядя
глубоко задавшим глазом исподлобья, он стал страшен. В солдатах он нахватался
хохлацких слов и ударений. И если Молодая осмеливалась возражать ему на его
краткие, жесткие речи, он спокойно брал ременный кнут, подходил к ней с злой
усмешкой и, сквозь зубы, спокойно спрашивал, ударяя на «во»:
— Вы шо говорите?
И так вытягивал ее, что у нее в глазах темнело. Раз
наткнулся на эту расправу Тихон Ильич и, не выдержав, крикнул:
— Что ты делаешь, мерзавец ты этакий? Но Родька
спокойно сел на лавку и только глянул на него.
— Вы шо говорите? — спросил он.
И Тихон Ильич поспешил хлопнуть дверью…
Стали мелькать уже дикие мысли: подстроить так, например,
чтобы Родьку где-нибудь придавило крышей или землей… Но прошел месяц, прошел
другой, — и надежда, та надежда, которая и опьянила-то этими мыслями,
жестоко обманула: Молодая не забеременела! Из-за чего было после этого
продолжать играть с огнем? Надо было разделаться с Родькой, как можно скорее
прогнать его.