Но кем было его заменить?
Выручил случай. Неожиданно Тихон Ильич помирился с братом и
уговорил его взять на себя управление Дурновкой.
Узнал он от знакомого в городе, что Кузьма долго служил
конторщиком у помещика Касаткина и, что всего удивительнее, — стал
«автором». Да, напечатали будто бы целую книжку его стихов и на обороте
обозначили "Склад у автора".
— Та-ак-с! — протянул Тихон Ильич, услыхавши
это. — Он Кузьма, а ничего! И что же, позвольте спросить, так и
напечатали: сочинение Кузьмы Красова?
— Все честь честью, — ответил знакомый, твердо
веривший, впрочем, — как и многие в городе, — что стихи свои Кузьма
«сдирает» из книг, из журналов.
Тогда Тихон Ильич, не сходя с места, за столом в трактире
Даева, написал брату твердую и краткую записку: пора старикам помириться,
покаяться. А на другой день и примирение и деловой разговор у Даева.
Было утро, в трактире еще пусто. Солнце светило в запыленные
окна, озаряло столики, крытые сыроватыми красными скатертями, темный, только
что вымытый отрубями пол, Пахнущий конюшней, половых в белых рубашках и белых
штанах. В клетке на все лады, как неживая, как заведенная, заливалась
канарейка. Тихон Ильич, с нервным и серьезным лицом, сел за стол и, как только
потребовал пару чаю, над его ухом раздался давно знакомый голос:
— Ну, здравствуй.
Был Кузьма ниже его ростом, костистее, суше. Было у него
большое, худое, слегка скуластое лицо, насупленные серые брови, небольшие
зеленоватые глаза. Начал он но просто.
— Спервоначалу изложу я тебе, Тихон Ильич, — начал
он, как только Тихон Ильич налил ему чаю, — изложу тебе, кто я такой, чтоб
ты знал… — Он усмехнулся: — С кем ты связываешься…
И у него была манера отчеканивать слоги, поднимать брови,
расстегивать и застегивать при разговоре пиджак на верхнюю пуговицу. И,
застегнувшись, он продолжал:
— Я, видишь ли, — анархист… Тихон Ильич вскинул
бровями.
— Не бойся. Политикой я не занимаюсь. А думать никому
не закажешь. И вреда тебе тут — никакого. Буду хозяйствовать исправно, но,
прямо говорю, — драть шкуру не буду.
— Да и времена не те, — вздохнул Тихон Ильич.
— Ну, времена-то все те же. Можно еще, — драть-то.
Да нет, не годится. Буду хозяйствовать, свободное же время отдам саморазвитию…
чтению, то есть.
— Ох, имей в виду: зачитаешься — в кармане не
досчитаешься! — сказал, тряхнув головой и дернув кончиком губы, Тихон
Ильич. — Да, пожалуй, и не наше это дело.
— Ну, я так не думаю, — возразил Кузьма. — Я,
брат, — как бы это тебе сказать? — странный русский тип.
— Я и сам русский человек, имей в виду, — вставил
Тихон Ильич.
— Да иной. Не хочу сказать, что я лучше тебя, но —
иной. Ты вот, вижу, гордишься, что ты русский, а я, брат, ох, далеко не
славянофил! Много баять не подобает, но скажу одно: не хвалитесь вы, за ради
бога, что вы — русские. Дикий мы народ!
Тихон Ильич, нахмуриваясь, побарабанивал пальцем по столу.
— Это-то, пожалуй, правильно, — сказал он. —
Дикий народ. Шальной.
— Ну, вот то-то и есть. Я, могу сказать, довольно-таки
пошатался по свету, — ну и что ж? — прямо нигде не видал скучнее и
ленивее типов. А кто и не ленив, — покосился Кузьма на брата, — так и
в том толку нет. Рвет, гандобит себе гнездо, а толку что?
— Как же так — толку что? — спросил Тихон Ильич.
— Да так. Вить его, гнездо-то, тоже надо со смыслом.
Совью, мол, да и поживу по-человечески. Вот этим-то да вот этим-то.
И Кузьма постучал себя пальцем в грудь и в лоб.
— Нам, брат, видно, не до этого, — сказал Тихон
Ильич. — "Поживи-ка у деревни, похлебай-ка сырых щей, поноси худых
лаптей!"
— Лаптей! — едко отозвался Кузьма. — Вторую
тыщу лет, брат, таскаем их, будь они трижды прокляты! А кто виноват? Татаре,
видишь ли, задавили! Мы, видишь ли, народ молодой! Да ведь авось и там-то, в
Европе-то, тоже давили немало — монголы-то всякие. Авось и германцы-то не
старше… Ну, да это разговор особый!
— Верно! — сказал Тихон Ильич. — Давай-ка
лучше об делу поговорим!
Кузьма, однако, стал договаривать:
— В церьковь я не хожу…
— Значит, ты молокан? — спросил Тихон Ильич и
подумал: "Пропал я! Видно, надо развязываться с Дурновкой!"
— Вроде молокана, — усмехнулся Кузьма. — Да,
а ты-то ходишь? Кабы не страх да не нуждишка, — и совсем забыл бы.
— Ну, это не я первый, не я последний, — возразил
Тихон Ильич, нахмуриваясь. — Все грешны. Да ведь сказано: за один вздох
все прощается.
Кузьма покачал головою.
— Говоришь привычное! — сказал он строго. — А
ты остановись да подумай: как же это так? Жил-жил свиньей всю жизнь,
вздохнул, — и все как рукой сняло! Есть тут смысл ай нет?
Разговор становился тяжелым. "Правильно и
это", — подумал Тихон Ильич, глядя в стол блестящими глазами. Но, как
всегда, хотелось уклониться от дум и разговора о боге, о жизни, и он сказал
первое, что подвернулось на язык:
— И рад бы в рай, да грехи не пускают.
— Вот, вот, вот! — подхватил Кузьма, стуча ногтем
по столу. — Самое что ни на есть любимое наше, самая погибельная наша
черта: слово — одно, а дело — другое! Русская, брат, музыка: жить по-свинячьи
скверно, а все-таки живу и буду жить по-свинячьи! Ну, а засим говори
дело. — Канарейка стихла. В трактир набирался народ. Теперь было слышно с
базара, как где-то в лавке удивительно четко и звонко бил перепел. И, пока шел
деловой разговор, Кузьма, все прислушивался к нему и порою вполголоса
подхватывал: "Ловко!" А договорившись, хлопнул по столу ладонью,
энергично сказал:
— Ну, значит, так, — не стать перетакивать! —
и, запустив руку в боковой карман пиджака, вынул целую кипу бумаг и бумажек,
нашел среди них в мраморно-серой обложке книжечку и положил ее перед братом.
— Вот! — сказал он. — Уступаю твоей просьбе
да своей слабости. Книжонка плохая, стихи необдуманные, давнишние… Но делать
нечего. На, бери и прячь.
И опять Тихона Ильича взволновало, что брат его — автор, что
на этой мраморно-серой обложке напечатано: "Стихотворения К. И.
Красова". Он повертел книжку в руках и несмело сказал:
— А то бы прочитал что-нибудь… А? Уж сделай милость,
прочти стишка три-четыре!
И, опустив голову, надев пенсне, далеко отставив от себя
книжку и строго глядя на нее сквозь стекла, Кузьма стал читать то, что обычно
читают самоучки: подражания Кольцову, Никитину, жалобы на судьбу и нужду,
вызовы заходящей туче-непогоде. Но на худых скулах выступали розовые пятна,
голос порою дрожал, блестели глаза и у Тихона Ильича. Неважно было, хороши или
дурны стихи, — важно то, что сочинил их его родной брат, простой человек,
от которого пахло махоркой и старыми сапогами…