А на обратном пути мы заблудились. Однако она быстро
сообразила, что где. И уверенно повела меня.
Тут, уступая моей просьбе, кратко, намеками, волнуясь, она
рассказала мне свою историю. Кончив, она долго шла молча.
В лесу стояли северные сумерки. А лес, молчаливый, темный,
тянулся на много верст вокруг. И весь этот лесной край был погружен теперь в
грустное и спокойное ожидание ночи. Зыбкий полусвет таял, задремывал. Мелкое
болотистое озеро, по берегу которого мы пробирались, еще белело меж деревьев.
Но и оно было тускло и печально, как в лесу. Надвинулись тучи, сливаясь с
темнотою леса. И все цепенел теплый сонный воздух, напоенный пряным ароматом
болотных трав и хвои. Светляки золотистыми изумрудами тлели под кустами,
задремывающими под таинственный шепот кузнечиков… Чтобы сократить путь, мы
повернули от озера в длинный и широкий коридор вековых сосен. И, уже с трудом
различая дорогу, пошли по глубокому песку к поляне, как вдруг что-то зашуршало
в сухой перепутанной хвое и оттуда колом вынырнула большая головастая сова. Она
метнулась на нас — я даже успел разглядеть ее серые штаники — и взвилась на
своих широких круглых крыльях. Она отшатнулась и стала. А сова, беззвучно
описав дугу, снова пала вниз и плавно потонула в чаще ветвей, во мраке.
— Не к добру, — сказала она, покачав головой.
Я улыбнулся.
— Уверяю вас, не к добру, — повторила она просто и
настойчиво.
— Что же будет?
— Ах, я не знаю! Впрочем, мне все равно. Эти дни с вами
и особенно этот вечер я никогда не забуду. Дайте я на прощанье…
Не договорив, она обняла меня, грустно и нежно посмотрела в
лицо, подумала и поцеловала один глаз, другой… И мы пошли через поляну на
зеленый огонек семафора, мерцавший за деревьями. Совсем стемнело; тихо
зашептался с лесом дождь. А когда мы вбежали на балкон дачи, под парусиновый навес,
к чайному столу, освещенному свечами в колпачках, дождь уже лил как из ведра.
Мы отряхивались и притворно рассказывали, как мы
заблудились, как искали дорогу. И вдруг смолкли: из темного угла балкона, с
качалки, поднялся непомерно высокий, худой и широкоплечий человек лет тридцати,
с голым черепом, чудесной черной бородой и блестящими глазами. Старики
смутились, она побледнела. Я пожал его большую руку и шутливо сказал:
— Боже, какой вы высокий! Из вас вышел бы отличный
средневековый латник.
— Да? — живо спросил он. — Что ж, могло быть.
Меня зовут граф Маммуна…
Мне отыскали старый огромный зонт, надавали советов, где
лучше пройти, и я спустился с мокрых ступеней балкона в непроглядную тьму.
Она стояла на пороге, в светлом треугольнике парусинового
шатра. Когда я добрался до калитки, она, не повышая голоса, сказала:
— Прощайте.
И это было последнее слово, слышанное мною от нее.
II
«Дорогой мой, — писала она мне через четыре месяца
после этого, — не вините меня, что я исчезла, даже не предупредив вас. Он
был в тысячу раз сильнее меня. Я потеряла волю, упустила страшный момент, когда
еще можно было все порвать. Теперь у меня нет уже почти никаких надежд на
встречу с вами. Да и как бы мы встретились? Мне кажется, я нисколько, нисколько
не обманываю себя насчет вашего чувства. Для вас это был неожиданный и маленький
роман, только и всего. Но все равно: клянусь вам, — если я кого-нибудь
любила за всю свою жизнь, то это вас…
Что такое эта мириады раз воспетая людьми любовь? Может
быть, дело-то и не в самой любви. В письмах одного умершего писателя я недавно
прочла: «Любовь — это когда хочется того, чего нет и не бывает». Да, да,
никогда не бывает. Но все равно. Я вас любила и люблю…
Вспоминаю вас чаще всего в сумерки. В сумерки мы простились,
в сумерки и пишу я вам это первое и, верно, последнее письмо. А пишу бог знает
откуда: из Альп, из ледяного, пустого отеля за облаками, в октябрьский вечер. У
него начинается чахотка, и я бессовестно издеваюсь над его жизнью. Я не только
держу его в Альпах в самую нелепую пору — я еще таскаю его в самые скверные
туманные дни по озерам, в горы. Теперь он покорен мне.
Он молчит по целым дням, блестит глазами, но покорен. Молча
шел и нынче. Когда мы вошли сюда, прислуга отеля, доживающая здесь последние
дни простой крестьянской жизнью в кухне, ахнула от изумления: вот так гости!
Но, может быть, и потому, что он был бледен и огромен, как смерть.
А пошла я сюда ради вас. Чтобы думать, вспоминать в тишине,
в безнадежности…
Так хорошо, так задумчиво синеют поздней осенью эти долины,
уходя друг за другом в горы. Небо равнодушно и низко висит над озерами, и
неподвижно лежат темно-свинцовые озера, налитые между туманно-сизыми кряжами.
Когда я гляжу в это облачное небо, меня всегда тянет уйти в его туманы,
провести ночь в каком-нибудь пустом горном отеле… Я бы полжизни отдала, чтобы
вы были здесь со мной…
Мы уехали из города на пароходе утром, а после полудня уже
шли в гору. Как печальна была эта дорога! Низкорослый лес на обрывах и скатах
был редок, дремал и скупо ронял мелкие желтые листья. Иногда из-за деревьев
глядели тупые, изумленные морды больших красных коров. Иногда слышался птичий
свист мальчишек-пастухов, собиравших по кустарникам хворост. В глубочайшей
тишине мы шагали все выше и выше, а с гор, с круч, сумрачно синевших сосновыми
лесами, серым дымом спускалась зима. Останавливаясь, чтобы передохнуть, я
подолгу смотрела в долины, слабо лиловевшие в деревьях далеко внизу. Тогда
слышно было падение каждого листика. Мокрые кустарники плакали — тихо, тихо…
Близ какого-то туннеля, черневшего своим жерлом в тумане,
встретили какой-то поселок, пять-шесть сонных хижин на скате. Только не спеша
можно было одолевать трудный подъем по грязным, скользким шпалам. Но очень
скоро от поселка осталось одно пятно внизу, а с гор уже повеяло сыростью
осеннего снега.
Тут он остановился и предложил вернуться.
Я, назло ему, отказалась.
— Не остроумно, — сказал он и, подумав, опять
пошел.
Туман все густел и темнел, а мы шли ему навстречу, миновали
черную, закопченную и гулкую дыру туннеля, прошли почти отвесный мост над
дымным бездонным ущельем… Если мой невольный спутник отставал, он мгновенно
расплывался в тумане. И когда мы перекликались, голоса наши были глухи и
странны.
Раз он окликнул меня, — он все сзади шел, — и,
когда я остановилась, подошел и протянул мне руку.
— Будь ласкова, — несмело сказал он, —
заберись мне в рукав и вытяни фуфайку.
И мне стало жаль его. Он понял это, опустил глаза и
прибавил:
— И потом, поедем куда-нибудь, где тепло, и займемся
оба каким-нибудь делом. А так очень тяжело. Это ад, а не свадебное путешествие.
— Разойтись нам надо, — ответила я.
Он помолчал. И пробормотал, сдвигая брови: