Вернулась она только через два года: о ней забыли. И,
вернувшись, не узнала Суходола, как не узнал ее и Суходол.
В тот летний вечер, когда телега, присланная с барского
двора, заскрипела возле хуторской хаты и Наташка выскочила на порог, Евсей
Бодуля удивленно воскликнул:
— Ужли это ты, Наташка?
— А то кто же? — ответила Наташка с чуть заметной
улыбкой.
И Евсей покачал головою:
— Добре ты не хороша-то стала!
А стала она только не похожа на прежнюю: из стриженой
девчонки, круглоликой и ясноглазой, превратилась в невысокую, худощавую,
стройную девку, спокойную, сдержанную и ласковую. Она была в плахте и вышитой
сорочке, хотя покрыта темным платочком по-нашему, немного смугла от загара и
вся в мелких веснушках цвета проса. А Евсею, истому суходольцу, и темный
платок, и загар, и веснушки, конечно, казались некрасивыми.
На пути в Суходол Евсей сказал:
— Ну, вот, девка, и невестой ты стала. Хочется
замуж-то?
Она только головой помотала:
— Нет, дядя Евсей, никогда не пойду.
— Это с какой же радости? — спросил Евсей и даже
трубку изо рта вынул.
И не спеша она пояснила: не всем же замужем быть; отдадут
ее, верно, барышне, а барышня обрекла себя Богу и, значит, замуж ее не пустит;
да и сны уж очень явственные снились ей не раз…
— Что ж ты видела? — спросил Евсей.
— Да так, пустое, — сказала она. — Напугал
меня тогда Герваська до смерти, наговорил новостей, раздумалась я… Ну, вот и
снилось.
— А ужли правда, завтракал он у вас, Герваська-то?
Наташка подумала:
— Завтракал. Пришел и говорит: пришел я к вам от господ
по большому делу, только дайте сперва поесть мне. Ему и накрыли, как путному. А
он наелся, вышел из избы и мне моргнул. Я выскочила, он рассказал мне за углом
все дочиста, да и пошел себе…
— Да что ж ты хозяев-то не кликнула?
— Эко-ся. Он убить пригрозил. До вечера не велел
сказывать. А им сказал, — спать под анбар иду…
В Суходоле с большим любопытством глядела на нее вся дворня,
приставали с расспросами подруги и сверстницы по девичьей. Но и подругам
отвечала она все так же кратко и точно любуясь какой-то ролью, взятой на себя.
— Хорошо было, — повторяла она.
А раз сказала тоном богомолки:
— У Бога всего много. Хорошо было.
И просто, без промедлений вступила в рабочую, будничную
жизнь, как бы совсем не дивясь тому, что нет дедушки, что ушли молодые господа
на войну «Охотниками», что барышня «тронулась» и бродит по комнатам, подражая
дедушке, что правит Суходолом новая, всем чужая барыня, — маленькая,
полная, очень живая, беременная…
Барыня крикнула за обедом:
— Позовите же сюда эту… как ее? — Наташку.
И Наташка быстро и неслышно вошла, перекрестилась,
поклонилась в угол, образам, потом барыне и барышне — и стала, ожидая
расспросов и приказаний. Расспрашивала, конечно, только барыня, — барышня,
очень выросшая, похудевшая, востроносая, глядя своими неправдоподобно-черными
глазами пристально-тупо, ни слова не проронила. Барыня же и определила ее
состоять при барышне. И она поклонилась и просто сказала:
— Слушаю-с.
Барышня, глядя все так же внимательно-равнодушно, внезапно
кинулась на нее вечером и, яростно раскосив глаза, жестоко и с наслаждением
изорвала ей волосы — за то, что она неумело дернула с ее ноги чулок. Наташка
по-детски заплакала, но смолчала; а выйдя в девичью, сев на коник и выбирая
вырванные волосы, даже улыбнулась сквозь висевшие на ресницах слезы.
— Ну, люта-а! — сказала она. — Трудно мне
будет.
Барышня, проснувшись утром, долго лежала в постели, а
Наташка стояла у порога и, опустив голову, искоса поглядывала на ее бледное
лицо.
— Что ж видела во сне? — спросила барышня так
равнодушно, точно кто-то другой говорил за нее.
Она ответила:
— Кажись, ничего-с.
И тогда барышня, опять так же внезапно, как вчера, вскочила
с постели, бешено запустила в нее чашку с чаем и, упав на постель, горько, с
криком зарыдала. От чашки Наташка увернулась — и вскоре научилась увертываться
с необыкновенной ловкостью. Оказалось, что глупым девкам, отвечавшим на вопрос
о снах: "Ничего-с не видала", — барышня кричала иногда:
"Ну, полги что-нибудь!" Но так как лгать Наташка была не мастерица,
то и пришлось ей развивать в себе другое уменье: увертываться.
Наконец к барышне привезли лекаря. Лекарь дал ей много
пилюль, капель. Боясь, что ее отравят, барышня заставила перепробовать эти
пилюли и капли Наташку — и та без отказа перепробовала их все подряд. Вскоре
после приезда узнала она, что барышня ждала ее "как света белого":
барышня-то и вспомнила о ней — все глаза проглядела, не едут ли из Сошек,
горячо уверяла всех, что будет совсем здорова, как только вернется Наташка.
Наташка вернулась — и встречена была совершенно равнодушно. Но не были ли слезы
барышни слезами горького разочарования? У Наташки дрогнуло сердце, когда она
сообразила все это. Она вышла в коридор, села на рундук и опять заплакала.
— Что ж, лучше тебе? — спросила барышня, когда она
вошла к ней потом с опухшими глазами.
— Лучше-с, — шепотом сказала Наташка, хотя от
лекарств у нее замирало сердце и кружилась голова, и, подойдя, горячо поцеловала
руку барышни.
И долго после того ходила с опущенными ресницами, боясь
поднять их на барышню, умиленная жалостью к ней.
— У, хохлушка подколодная! — крикнула раз одна из
подруг ее по девичьей, Солошка, чаще всех пытавшаяся стать наперсницей всех
тайн и чувств ее и постоянно натыкавшаяся на краткие, простые ответы,
исключавшие всякую прелесть девичьей дружбы.
Наташка грустно усмехнулась.
— А что ж, — сказала она задумчиво. — И то
правда. С кем поведешься, от того и наберешься. Я иной раз по отцу-матери не жалкую
так-то, как по хохлам своим…
В Сошках она сперва совсем не придала значения тому новому,
что окружало ее. Приехали под утро и странным показалось ей в это утро только
то, что хата очень длинна и бела, далеко видна среди окрестных равнин, что
хохлушка, топившая печь, поздоровалась приветливо, а хохол не слушал Евсея.
Евсей молол без умолку — и о господах, и о Демьяне, и о жаре в пути, и о том,
что ел он в городе, и о Петре Петровиче, и, уж конечно, о зеркальце, — а
хохол, Шарый, или, как звали его в Суходоле, Барсук, только головой мотал и
вдруг, когда Евсей смолк, рассеянно глянул на него и превесело заныл под нос:
"Круть, верть, метелиця…" Потом стала она понемногу приходить в себя
— и дивоваться на Сошки, находить в них все больше прелести и несходства с
Суходолом. Одна хата хохлацкая чего стоила — ее. белизна, ее гладкая, ровная,
очеретеная крыша. Как богато казалось в этой хате внутреннее убранство по
сравнению с неряшливым убожеством суходольских изб! Какие дорогие фольговые
образа висели в углу ее, что за дивные бумажные цветы окружали их, как красиво
пестрели полотенца, висевшие под ними! А узорчатая скатерть на столе! А ряды
сизых горшков и махоточек на полках возле печи! Но удивительнее всего были
хозяева.