– Совсем ли кончил, Ваня? – спрашивает она меня.
– Совсем, совсем! И на весь вечер совершенно свободен.
– Ну, слава богу! Торопился? Портил?
– Что ж делать! Впрочем, это ничего. У меня вырабатывается,
в такую напряженную работу, какое-то особенное раздражение нервов; я яснее
соображаю, живее и глубже чувствую, и даже слог мне вполне подчиняется, так что
в напряженной-то работе и лучше выходит. Все хорошо...
– Эх, Ваня, Ваня!
Я замечаю, что Наташа в последнее время стала страшно
ревнива к моим литературным успехам, к моей славе. Она перечитывает все, что я
в последний год напечатал, поминутно расспрашивает о дальнейших планах моих,
интересуется каждой критикой, на меня написанной, сердится на иные и непременно
хочет, чтоб я высоко поставил себя в литературе. Желания ее выражаются до того
сильно и настойчиво, что я даже удивляюсь теперешнему ее направлению.
– Ты только испишешься, Ваня, – говорит она мне, –
изнасилуешь себя и испишешься; а кроме того, и здоровье погубишь. Вон С***, тот
в два года по одной повести пишет, а N* в десять лет всего только один роман
написал. Зато как у них отчеканено, отделано! Ни одной небрежности не найдешь.
– Да, они обеспечены и пишут не на срок; а я – почтовая
кляча! Ну, да это все вздор! Оставим это, друг мой. Что, нет ли нового?
– Много. Во-первых, от него письмо.
– Еще?
– Еще. – И она подала мне письмо от Алеши. Это уже третье
после разлуки. Первое он написал еще из Москвы и написал точно в каком-то
припадке. Он уведомлял, что обстоятельства так сошлись, что ему никак нельзя
воротиться из Москвы в Петербург, как было проектировано при разлуке. Во втором
письме он спешил известить, что приезжает к нам на днях, чтоб поскорей
обвенчаться с Наташей, что это решено и никакими силами не может быть
остановлено. А между тем по тону всего письма было ясно, что он в отчаянии, что
посторонние влияния уже вполне отяготели над ним и что он уже сам себе не
верил. Он упоминал, между прочим, что Катя – его провидение и что она одна
утешает и поддерживает его. Я с жадностью раскрыл его теперешнее третье письмо.
Оно было на двух листах, написано отрывочно, беспорядочно,
наскоро и неразборчиво, закапано чернилами и слезами. Начиналось тем, что Алеша
отрекался от Наташи и уговаривал ее забыть его. Он силился доказать, что союз
их невозможен, что посторонние, враждебные влияния сильнее всего и что,
наконец, так и должно быть: и он и Наташа вместе будут несчастны, потому что
они неровня. Но он не выдержал и вдруг, бросив свои рассуждения и
доказательства, тут же, прямо, не разорвав и не отбросив первой половины письма,
признавался, что он преступник перед Наташей, что он погибший человек и не в
силах восстать против желаний отца, приехавшего в деревню. Писал он, что не в
силах выразить своих мучений; признавался, между прочим, что вполне сознает в
себе возможность составить счастье Наташи, начинал вдруг доказывать, что они
вполне ровня; с упорством, со злобою опровергал доводы отца; в отчаянии рисовал
картину блаженства всей жизни, которое готовилось бы им обоим, ему и Наташе, в
случае их брака, проклинал себя за свое малодушие и – прощался навеки! Письмо
было написано с мучением; он, видимо, писал вне себя; у меня навернулись
слезы... Наташа подала мне другое письмо, от Кати. Это письмо пришло в одном
конверте с Алешиным, но особо запечатанное. Катя довольно кратко, в нескольких
строках, уведомляла, что Алеша действительно очень грустит, много плачет и как
будто в отчаянии, даже болен немного, но что она с ним и что он будет счастлив.
Между прочим, Катя силилась растолковать Наташе, чтоб она не подумала, что
Алеша так скоро мог утешиться и что будто грусть его не серьезна. «Он вас не
забудет никогда, – прибавляла Катя, – да и не может забыть никогда, потому что
у него не такое сердце; любит он вас беспредельно, будет всегда любить, так что
если разлюбит вас хоть когда-нибудь, если хоть когда-нибудь перестанет
тосковать при воспоминании о вас, то я сама разлюблю его за это тотчас же...»
Я возвратил Наташе оба письма; мы переглянулись с ней и не
сказали ни слова. Так было и при первых двух письмах, да и вообще о прошлом мы
теперь избегали говорить, как будто между нами это было условлено. Она страдала
невыносимо, я это видел, но не хотела высказываться даже и передо мной. После
возвращения в родительский дом она три недели вылежала в горячке и теперь едва
оправилась. Мы даже мало говорили и о близкой перемене нашей, хотя она и знала,
что старик получает место и что нам придется скоро расстаться. Несмотря на то,
она до того была ко мне нежна, внимательна, до того занималась всем, что
касалось до меня, во все это время; с таким настойчивым, упорным вниманием
выслушивала все, что я должен был ей рассказывать о себе, что сначала мне это
было даже тяжело: мне казалось, что она хотела меня вознаградить за прошлое. Но
эта тягость быстро исчезла: я понял, что в ней совсем другое желание, что она
просто любит меня, любит бесконечно, не может жить без меня и не заботиться о
всем, что до меня касается, и я думаю, никогда сестра не любила до такой
степени своего брата, как Наташа любила меня. Я очень хорошо знал, что
предстоявшая нам разлука давила ее сердце, что Наташа мучилась; она знала тоже,
что и я не могу без нее жить; но мы об этом не говорили, хотя и подробно
разговаривали о предстоящих событиях...
Я спросил о Николае Сергеиче.
– Он скоро, я думаю, воротится, – отвечала Наташа, – обещал
к чаю.
– Это он все о месте хлопочет?
– Да; впрочем, место уж теперь без сомнения будет; да и
уходить ему было сегодня, кажется, незачем, – прибавила она в раздумье, – мог
бы и завтра.
– Зачем же он ушел?
– А потому что я письмо получила...
– Он до того болен мной, – прибавила Наташа, помолчав, – что
мне это даже тяжело, Ваня. Он, кажется, и во сне только одну меня видит. Я
уверена, что он, кроме того: что со мной, как живу я, о чем теперь думаю? – ни
о чем более и не помышляет. Всякая тоска моя отзывается в нем. Я ведь вижу, как
он неловко иногда старается пересилить себя и показать вид, что обо мне не
тоскует, напускает на себя веселость, старается смеяться и нас смешить.
Маменька тоже в эти минуты сама не своя, и тоже не верит его смеху, и вздыхает...
Такая она неловкая... Прямая душа! – прибавила она со смехом. – Вот как я
получила сегодня письма, ему и понадобилось сейчас убежать, чтоб не встречаться
со мной глазами... Я его больше себя, больше всех на свете люблю, Ваня, –
прибавила она, потупив голову и сжав мою руку, – даже больше тебя...
Мы прошли два раза по саду, прежде чем она начала говорить.
– У нас сегодня Маслобоев был и вчера тоже был, – сказала
она.
– Да, он в последнее время очень часто повадился к вам.
– И знаешь ли, зачем он здесь? Маменька в него верует, как
не знаю во что. Она думает, что он до того все это знает (ну там законы и все
это), что всякое дело может обделать. Как ты думаешь, какая у ней теперь мысль
бродит? Ей, про себя, очень больно и жаль, что я не сделалась княгиней. Эта
мысль ей жить не дает, и, кажется, она вполне открылась Маслобоеву. С отцом она
боится говорить об этом и думает: не поможет ли ей в чем-нибудь Маслобоев,
нельзя ли как хоть по законам? Маслобоев, кажется, ей не противоречит, а она
его вином потчует, – прибавила с усмешкой Наташа.