– Постой, постой, подожди!..
– Нечего ждать, жестокосердый и злой человек! Я долго ждала,
и она долго ждала, а теперь прощай!..
Ответив это, старушка обернулась, взглянула на мужа и
остолбенела: Николай Сергеич стоял перед ней, захватив свою шляпу, и дрожавшими
бессильными руками торопливо натягивал на себя свое пальто.
– И ты... и ты со мной! – вскрикнула она, с мольбою сложив
руки и недоверчиво смотря на него, как будто не смея и поверить такому счастью.
– Наташа, где моя Наташа! Где она! Где дочь моя! –
вырвалось, наконец, из груди старика. – Отдайте мне мою Наташу! Где, где она! –
и, схватив костыль, который я ему подал, он бросился к дверям.
– Простил! Простил! – вскричала Анна Андреевна.
Но старик не дошел до порога. Дверь быстро отворилась, и в
комнату вбежала Наташа, бледная, с сверкающими глазами, как будто в горячке.
Платье ее было измято и смочено дождем. Платочек, которым она накрыла голову,
сбился у ней на затылок, и на разбившихся густых прядях ее волос сверкали
крупные капли дождя. Она вбежала, увидала отца и с криком бросилась перед ним
на колена, простирая к нему руки.
Глава IX
Но он уже держал ее в своих объятиях!..
Он схватил ее и, подняв как ребенка, отнес в свои кресла,
посадил ее, а сам упал перед ней на колена. Он целовал ее руки, ноги; он
торопился целовать ее, торопился наглядеться на нее, как будто еще не веря, что
она опять вместе с ним, что он опять ее видит и слышит, – ее, свою дочь, свою
Наташу! Анна Андреевна, рыдая, охватила ее, прижала голову ее к своей груди и
так и замерла в этом объятии, не в силах произнесть слова.
– Друг мой!.. жизнь моя!.. радость моя!.. – бессвязно
восклицал старик, схватив руки Наташи и, как влюбленный, смотря в бледное,
худенькое, но прекрасное личико ее, в глаза ее, в которых блистали слезы. –
Радость моя, дитя мое! – повторял он и опять смолкал и с благоговейным упоением
глядел на нее. – Что же, что же мне сказали, что она похудела! – проговорил он
с торопливою, как будто детскою улыбкою, обращаясь к нам и все еще стоя перед
ней на коленах. – Худенькая, правда, бледненькая, но посмотри на нее, какая
хорошенькая! Еще лучше, чем прежде была, да, лучше! – прибавил он, невольно
умолкая под душевной болью, радостною болью, от которой как будто душу ломит
надвое.
– Встаньте, папаша! Да встаньте же, – говорила Наташа, –
ведь мне тоже хочется вас целовать...
– О милая! Слышишь, слышишь, Аннушка, как она это хорошо
сказала, – и он судорожно обнял ее.
– Нет, Наташа, мне, мне надо у твоих ног лежать до тех пор,
пока сердце мое услышит, что ты простила меня, потому что никогда, никогда не
могу заслужить я теперь от тебя прощения! Я отверг тебя, я проклинал тебя,
слышишь, Наташа, я проклинал тебя, – и я мог это сделать!.. А ты, а ты, Наташа:
и могла ты поверить, что я тебя проклял! И поверила – ведь поверила! Не надо
было верить! Не верила бы, просто бы не верила! Жестокое сердечко! Что же ты не
шла ко мне? Ведь ты знала, как я приму тебя!.. О Наташа, ведь ты помнишь, как я
прежде тебя любил: ну, а теперь и во все это время я тебя вдвое, в тысячу раз
больше любил, чем прежде! Я тебя с кровью любил! Душу бы из себя с кровью
вынул, сердце свое располосовал да к ногам твоим положил бы!.. О радость моя!
– Да поцелуйте же меня, жестокий вы человек, в губы, в лицо
поцелуйте, как мамаша целует! – воскликнула Наташа больным, расслабленным,
полным слезами радости голосом.
– И в глазки тоже! И в глазки тоже! Помнишь, как прежде, –
повторял старик после долгого, сладкого объятия с дочерью. – О Наташа! Снилось
ли тебе когда про нас? А мне ты снилась чуть не каждую ночь, и каждую ночь ты
ко мне приходила, и я над тобой плакал, а один раз ты, как маленькая, пришла,
помнишь, когда еще тебе только десять лет было и ты на фортепьяно только что
начинала учиться, – пришла в коротеньком платьице, в хорошеньких башмачках и с
ручками красненькими... ведь у ней красненькие такие ручки были тогда, помнишь,
Аннушка? – пришла ко мне, на колени села и обняла меня... И ты, и ты, девочка
ты злая! И ты могла думать, что я проклял тебя, что я не приму тебя, если б ты
пришла!.. Да ведь я... слушай, Наташа: да ведь я часто к тебе ходил, и мать не
знала, и никто не знал; то под окнами у тебя стою, то жду: полсутки иной раз
жду где-нибудь на тротуаре у твоих ворот! Не выйдешь ли ты, чтоб издали только
посмотреть на тебя! А то у тебя по вечерам свеча на окошке часто горела; так
сколько раз я, Наташа, по вечерам к тебе ходил, хоть на свечку твою посмотреть,
хоть тень твою в окне увидать, благословить тебя на ночь. А ты благословляла ли
меня на ночь? Думала ли обо мне? Слышало ли твое сердечко, что я тут под окном?
А сколько раз зимой я поздно ночью на твою лестницу подымусь и в темных сенях
стою, сквозь дверь прислушиваюсь: не услышу ли твоего голоска? Не засмеешься ли
ты? Проклял? Да ведь я в этот вечер к тебе приходил, простить тебя хотел и
только от дверей воротился... О Наташа!
Он встал, он приподнял ее из кресел и крепко-крепко прижал
ее к сердцу.
– Она здесь опять, у моего сердца! – вскричал он, – о,
благодарю тебя, боже, за все, за все, и за гнев твой и за милость твою!.. И за
солнце твое, которое просияло теперь, после грозы, на нас! За всю эту минуту
благодарю! О! пусть мы униженные, пусть мы оскорбленные, но мы опять вместе, и
пусть, пусть теперь торжествуют эти гордые и надменные, унизившие и оскорбившие
нас! Пусть они бросят в нас камень! Не бойся, Наташа... Мы пойдем рука в руку,
и я скажу им: это моя дорогая, это возлюбленная дочь моя, это безгрешная дочь
моя, которую вы оскорбили и унизили, но которую я, я люблю и которую
благословляю во веки веков!..
– Ваня! Ваня!.. – слабым голосом проговорила Наташа,
протягивая мне из объятий отца свою руку.
О! никогда я не забуду, что в эту минуту она вспомнила обо
мне и позвала меня!
– Где же Нелли? – спросил старик, озираясь.
– Ах, где же она? – вскрикнула старушка, – голубчик мой!
Ведь мы так ее и оставили!
Но ее не было в комнате; она незаметно проскользнула в
спальню. Все пошли туда. Нелли стояла в углу, за дверью, и пугливо пряталась от
нас.
– Нелли, что с тобой, дитя мое! – воскликнул старик, желая
обнять ее. Но она как-то долго на него посмотрела...
– Мамаша, где мамаша? – проговорила она, как в беспамятстве,
– где, где моя мамаша? – вскрикнула она еще раз, протягивая свои дрожащие руки
к нам, и вдруг страшный, ужасный крик вырвался из ее груди; судороги пробежали
по лицу ее, и она в страшном припадке упала на пол...
Эпилог
Последние воспоминания
Половина июня. День жаркий и удушливый; в городе невозможно
оставаться: пыль, известь, перестройки, раскаленные камни, отравленный
испарениями воздух... Но вот, о радость! загремел где-то гром; мало-помалу небо
нахмурилось; повеял ветер, гоня перед собою клубы городской пыли. Несколько
крупных капель тяжело упало на землю, а за ними вдруг как будто разверзлось все
небо, и целая река воды пролилась над городом. Когда чрез полчаса снова
просияло солнце, я отворил окно моей каморки и жадно, всею усталою грудью,
дохнул свежим воздухом. В упоении я было хотел уже бросить перо, и все дела
мои, и самого антрепренера, и бежать к нашим на Васильевский. Но хоть и велик
был соблазн, я-таки успел побороть себя и с какою-то яростию снова напал на
бумагу: во что бы то ни стало нужно было кончить! Антрепренер велит и иначе не
даст денег. Меня там ждут, но зато я вечером буду свободен, совершенно
свободен, как ветер, и сегодняшний вечер вознаградит меня за эти последние два
дня и две ночи, в которые я написал три печатных листа с половиною.