Я шел, потупив голову и размышляя, как вдруг резкий голос
окликнул меня по фамилии. Гляжу – передо мной стоит хмельной человек, чуть не
покачиваясь, одетый довольно чисто, но в скверной шинели и в засаленном картузе.
Лицо очень знакомое. Я стал всматриваться. Он подмигнул мне и иронически
улыбнулся.
– Не узнаешь?
Глава V
– А! Да это ты, Маслобоев! – вскричал я, вдруг узнав в нем
прежнего школьного товарища, еще по губернской гимназии, – ну, встреча!
– Да, встреча! Лет шесть не встречались. То есть и
встречались, да ваше превосходительство не удостоивали взглядом-с. Ведь вы
генералы-с, литературные то есть-с!.. – Говоря это, он насмешливо улыбался.
– Ну, брат Маслобоев, это ты врешь, – прервал я его. –
Во-первых, генералы, хоть бы и литературные, и с виду не такие бывают, как я, а
второе, позволь тебе сказать, я действительно припоминаю, что раза два тебя на
улице встретил, да ты сам, видимо, избегал меня, а мне что ж подходить, коли
вижу, человек избегает. И знаешь, что и думаю? Не будь ты теперь хмелен, ты бы
и теперь меня не окликнул. Не правда ли? Ну, здравствуй! Я, брат, очень, очень
рад, что тебя встретил.
– Право! А не компрометирую я тебя моим... не тем видом? Ну,
да нечего об этом расспрашивать; не суть важное; я, брат Ваня, всегда помню,
какой ты был славный мальчуга. А помнишь, тебя за меня высекли? Ты смолчал, а
меня не выдал, а я, вместо благодарности, над тобой же неделю трунил.
Безгрешная ты душа! Здравствуй, душа моя, здравствуй! (Мы поцеловались.)
Ведь я уж сколько лет один маюсь, – день да ночь – сутки
прочь, а старого не забыл. Не забывается! А ты-то, ты-то?
– Да что я-то, и я один маюсь...
Он долго глядел на меня с сильным чувством расслабленного от
вина человека. Впрочем, он и без того был чрезвычайно добрый человек.
– Нет, Ваня, ты не то, что я! – проговорил он наконец
трагическим тоном. – Я ведь читал; читал, Ваня, читал!.. Да послушай: поговорим
по душе! Спешишь?
– Спешу; и, признаюсь тебе, ужасно расстроен одним делом. А
вот что лучше: где ты живешь?
– Скажу. Но это не лучше; а сказать ли, что лучше?
– Ну, что?
– А вот что! Видишь? – И он указал мне на вывеску в десяти
шагах от того места, где мы стояли, – видишь: кондитерская и ресторан, то есть
попросту ресторация, но место хорошее. Предупрежу, помещение приличное, а
водка, и не говори! Из Киева пешком пришла! Пил, многократно пил, знаю; а мне
худого здесь и не смеют подать. Знают Филиппа Филиппыча. Я ведь Филипп
Филиппыч. Что? Гримасничаешь? Нет, ты дай мне договорить. Теперь четверть
двенадцатого, сейчас смотрел; ну, так ровно в тридцать пять минут двенадцатого
я тебя и отпущу. А тем временем муху задавим. Двадцать минут на старого друга,
– идет?
– Если только двадцать минут, то идет; потому, душа моя,
ей-богу, дело...
– А идет, так идет. Только вот что, два слова прежде всего:
лицо у тебя нехорошее, точно сейчас тебе чем надосадили, правда?
– Правда.
– То-то я и угадал. Я, брат, теперь в физиономистику
пустился, тоже занятие! Ну, так пойдем, поговорим. В двадцать минут, во-первых,
успею вздушить адмирала Чаинского и пропущу березовки, потом зорной, потом
померанцевой, потом parfait amour
[10]
, а потом еще что-нибудь изобрету. Пью,
брат! Только по праздникам перед обедней и хорош. А ты хоть и не пей. Мне
просто тебя одного надо. А выпьешь, особенное благородство души докажешь.
Пойдем! Сболтнем слова два, да и опять лет на десять врозь. Я, брат, тебе, Ваня,
не пара!
– Ну, да ты не болтай, а поскорей пойдем. Двадцать минут
твои, а там и пусти.
В ресторацию надо было попасть, поднявшись по деревянной
двухколенчатой лестнице с крылечком во второй этаж. Но на лестнице мы вдруг
столкнулись с двумя сильно выпившими господами. Увидя нас, они, покачиваясь,
посторонились.
Один из них был очень молодой и моложавый парень, еще
безбородый, с едва пробивающимися усиками и с усиленно глуповатым выражением
лица. Одет он был франтом, но как-то смешно: точно он был в чужом платье, с
дорогими перстнями на пальцах, с дорогой булавкой в галстуке и чрезвычайно
глупо причесанный, с каким-то коком. Он все улыбался и хихикал. Товарищ его был
уже лет пятидесяти, толстый, пузатый, одетый довольно небрежно, тоже с большой
булавкой в галстуке, лысый и плешивый, с обрюзглым, пьяным и рябым лицом и в
очках на носу, похожем на пуговку. Выражение этого лица было злое и
чувственное. Скверные, злые и подозрительные глаза заплыли жиром и глядели как
из щелочек. По-видимому, они оба знали Маслобоева, но пузан при встрече с нами
скорчил досадную, хоть и мгновенную гримасу, а молодой так и ушел в какую-то
подобострастно-сладкую улыбку. Он даже снял картуз. Он был в картузе.
– Простите, Филипп Филиппыч, – пробормотал он, умильно
смотря на него.
– А что?
– Виноват-с... того-с... (он щелкнул по воротнику). Там
Митрошка сидит-с. Так он, выходит, Филипп Филиппыч-с, подлец-с.
– Да что такое?
– Да уж так-с... А ему вот (он кивнул на товарища) на
прошлой неделе, через того самого Митрошку-с, в неприличном месте рожу в
сметане вымазали-с... кхи!
Товарищ с досадой подтолкнул его локтем.
– А вы бы с нами, Филипп Филиппыч, полдюжинки распили-с, у
Дюссо-с, прикажете надеяться-с?
– Нет, батюшка, теперь нельзя, – отвечал Маслобоев. – Дело
есть.
– Кхи! И у меня дельце есть, до вас-с... – Товарищ опять
подтолкнул его локтем.
– После, после!
Маслобоев как-то, видимо, старался не смотреть на них. Но
только что мы вошли в первую комнату, через которую, по всей длине ее, тянулся
довольно опрятный прилавок, весь уставленный закусками, подовыми пирогами,
расстегаями и графинами с настойками разных цветов, как Маслобоев быстро отвел
меня в угол и сказал:
– Молодой – это купеческий сын Сизобрюхов, сын известного
лабазника, получил полмиллиона после отца и теперь кутит. В Париж ездил, денег
там видимо-невидимо убил, там бы, может, и все просадил, да после дяди еще
наследство получил и вернулся из Парижа; так здесь уж и добивает остальное.
Через год-то он, разумеется, пойдет по миру. Глуп как гусь – и по первым
ресторанам, и в подвалах и кабаках, и по актрисам, и в гусары просился –
просьбу недавно подавал. Другой, пожилой, – Архипов, тоже что-то вроде купца
или управляющего, шлялся и по откупам; бестия, шельма и теперешний товарищ
Сизобрюхова, Иуда и Фальстаф, все вместе, двукратный банкрот и отвратительно
чувственная тварь, с разными вычурами. В этом роде я знаю за ним одно уголовное
дело; вывернулся. По одному случаю я очень теперь рад, что его здесь встретил;
я его ждал... Архипов, разумеется, обирает Сизобрюхова. Много разных закоулков
знает, тем и драгоценен для этаких вьюношей. Я, брат, на него уже давно зубы
точу. Точит на него зубы и Митрошка, вот тот молодцеватый парень, в богатой
поддевке, – там, у окна стоит, цыганское лицо. Он лошадьми барышничает и со
всеми здешними гусарами знаком. Я тебе скажу, такой плут, что в глазах у тебя
будет фальшивую бумажку делать, а ты хоть и видел, а все-таки ему ее
разменяешь. Он в поддевке, правда в бархатной, и похож на славянофила (да это,
по-моему, к нему и идет), а наряди его сейчас в великолепнейший фрак и тому
подобное, отведи его в английский клуб да скажи там: такой-то, дескать,
владетельный граф Барабанов, так там его два часа за графа почитать будут, – и
в вист сыграет, и говорить по-графски будет, и не догадаются; надует. Он плохо
кончит. Так вот этот Митрошка на пузана крепко зубы точит, потому у Митрошки
теперь тонко, а пузан у него Сизобрюхова отбил, прежнего приятеля, с которого
он не успел еще шерсточку обстричь. Если они сошлись теперь в ресторации, так
тут, верно, какая-нибудь штука была. Я даже знаю какая и предугадываю, что
Митрошка, а не кто другой, известил меня, что Архипов с Сизобрюховым будут
здесь и шныряют по этим местам за каким-то скверным делом. Ненавистью Митрошки
к Архипову я хочу воспользоваться, потому что имею свои причины; да и явился я
здесь почти по этой причине. Виду же Митрошке не хочу показывать, да и ты на
него не засматривайся. А когда будем выходить отсюда, то он, наверно, сам ко
мне подойдет и скажет то, что мне надо... А теперь пойдем, Ваня, вон в ту
комнату, видишь? Ну, Степан, – продолжал он, обращаясь к половому, – понимаешь,
чего мне надо?