– Да что вы, Анна Трифоновна, так себя надсаждаете? Чем она
вам опять досадила? – почтительно спросила женщина, к которой обращалась
разъяренная мегера.
– Как чем, добрая ты женщина, как чем? Не хочу, чтоб против
меня шли! Не делай своего хорошего, а делай мое дурное, – вот я какова! Да она
меня чуть в гроб сегодня не уходила! За огурцами в лавочку ее послала, а она
через три часа воротилась! Сердце мое предчувствовало, когда посылала; ныло
оно, ныло; ныло-ныло! Где была? Куда ходила? Каких себе покровителей нашла? Я
ль ей не благодетельствовала! Да я ее поганке-матери четырнадцать целковых
долгу простила, на свой счет похоронила, чертенка ее на воспитание взяла, милая
ты женщина, знаешь, сама знаешь! Что ж, не вправе я над ней после этого? Она бы
чувствовала, а вместо чувствия она супротив идет! Я ей счастья хотела. Я ее,
поганку, в кисейных платьях водить хотела, в Гостином ботинки купила, как паву
нарядила, – душа у праздника! Что ж бы вы думали, добрые люди! В два дня все
платье изорвала, в кусочки изорвала да в клочочки; да так и ходит, так и ходит!
Да ведь что вы думаете, нарочно изорвала, – не хочу лгать, сама подглядела;
хочу, дескать, в затрапезном ходить, не хочу в кисейном! Ну, отвела тогда душу
над ней, исколотила ее, так ведь я лекаря потом призывала, ему деньги платила.
А ведь задавить тебя, гнида ты эдакая, так только неделю молока не пить, –
всего-то наказанья за тебя только положено! За наказание полы мыть ее
заставила; что ж бы вы думали: моет! Моет, стерьва, моет! Горячит мое сердце, –
моет! Ну, думаю: бежит она от меня! Да только подумала, глядь – она и бежала вчера!
Сами слышали, добрые люди, как я вчера ее за это била, руки обколотила все об
нее, чулки, башмаки отняла – не уйдет на босу ногу, думаю; а она и сегодня туда
ж! Где была? Говори! Кому, семя крапивное, жаловалась, кому на меня доносила?
Говори, цыганка, маска привозная, говори!
И в исступлении она бросилась на обезумевшую от страха
девочку, вцепилась ей в волосы и грянула ее оземь. Чашка с огурцами полетела в
сторону и разбилась; это еще более усилило бешенство пьяной мегеры. Она била
свою жертву по лицу, по голове; но Елена упорно молчала, и ни одного звука, ни
одного крика, ни одной жалобы не проронила она, даже и под побоями. Я бросился
на двор, почти не помня себя от негодования, прямо к пьяной бабе.
– Что вы делаете? как смеете вы так обращаться с бедной
сиротой! – вскричал я, хватая эту фурию за руку.
– Это что! Да ты кто такой? – завизжала она, бросив Елену и
подпершись руками в боки. – Вам что в моем доме угодно?
– То угодно, что вы безжалостная! – кричал я. – Как вы
смеете так тиранить бедного ребенка? Она не ваша; я сам слышал, что она только
ваш приемыш, бедная сирота...
– Господи Иисусе! – завопила фурия, – да ты кто таков
навязался! Ты с ней пришел, что ли? Да я сейчас к частному приставу! Да меня
сам Андрон Тимофеич как благородную почитает! Что она, к тебе, что ли, ходит?
Кто такой? В чужой дом буянить пришел. Караул!
И она бросилась на меня с кулаками. Но в эту минуту вдруг
раздался пронзительный, нечеловеческий крик. Я взглянул, – Елена, стоявшая как
без чувств, вдруг с страшным, неестественным криком ударилась оземь и билась в
страшных судорогах. Лицо ее исказилось. С ней был припадок пахучей болезни.
Растрепанная девка и женщина снизу подбежали, подняли ее и поспешно понесли
наверх.
– А хоть издохни, проклятая! – завизжала баба вслед за ней.
– В месяц уж третий припадок... Вон, маклак! – и она снова бросилась на меня.
– Чего, дворник, стоишь? За что жалованье получаешь?
– Пошел! Пошел! Хочешь, чтоб шею наградили, – лениво
пробасил дворник, как бы для одной только проформы. – Двоим любо, третий не
суйся. Поклон, да и вон!
Нечего делать, я вышел за ворота, убедившись, что выходка
моя была совершенно бесполезна. Но негодование кипело во мне.
Я стал на тротуаре против ворот и глядел в калитку. Только
что я вышел, баба бросилась наверх, а дворник, сделав свое дело, тоже куда-то
скрылся. Через минуту женщина, помогавшая снести Елену, сошла с крыльца, спеша
к себе вниз. Увидев меня, она остановилась и с любопытством на меня поглядела.
Ее доброе и смирное лицо ободрило меня. Я снова ступил на двор и прямо подошел
к ней.
– Позвольте спросить, – начал я, – что такое здесь эта
девочка и что делает с ней эта гадкая баба? Не думайте, пожалуйста, что я из
простого любопытства расспрашиваю. Эту девочку я встречал и по одному
обстоятельству очень ею интересуюсь.
– А коль интересуетесь, так вы бы лучше ее к себе взяли али
место какое ей нашли, чем ей тут пропадать, – проговорила как бы нехотя
женщина, делая движение уйти от меня.
– Но если вы меня не научите, что ж я сделаю? Говорю вам, я
ничего не знаю. Это, верно, сама Бубнова, хозяйка дома?
– Сама хозяйка.
– Так как же девочка-то к ней попала? У ней здесь мать
умерла?
– А так и попала... Не наше дело. – И она опять хотела уйти.
– Да сделайте же одолжение; говорю вам, меня это очень
интересует. Я, может быть, что-нибудь и в состоянии сделать. Кто ж эта девочка?
Кто была ее мать, – вы знаете?
– А словно из иностранок каких-то, приезжая; у нас внизу и
жила; да больная такая; в чахотке и померла.
– Стало быть, была очень бедная, коли в углу в подвале жила?
– Ух, бедная! Все сердце на нее изныло. Мы уж на што
перебиваемся, а и нам шесть рублей в пять месяцев, что у нас прожила,
задолжала. Мы и похоронили; муж и гроб делал.
– А как же Бубнова говорит, что она похоронила?
– Какое похоронила!
– А как была ее фамилия?
– А и не выговорю, батюшка; мудрено; немецкая, должно быть.
– Смит?
– Нет, что-то не так. А Анна Трифоновна сироту-то к себе и
забрала; на воспитание, говорит. Да нехорошо оно вовсе...
– Верно, для целей каких-нибудь забрала?
– Нехорошие за ней дела, – отвечала женщина, как бы в
раздумье и колеблясь: говорить или нет? – Нам что, мы посторонние...
– А ты бы лучше язык-то на привязи подержала! – раздался
позади нас мужской голос. Это был пожилых лет человек в халате и в кафтане
сверх халата, с виду мещанин – мастеровой, муж моей собеседницы.
– Ей, батюшка, с вами нечего разговаривать; не наше это
дело... – промолвил он, искоса оглядев меня. – А ты пошла! Прощайте, сударь; мы
гробовщики. Коли что по мастерству надоть, с нашим полным удовольствием... А
окромя того нечего нам с вами происходить...
Я вышел из этого дома в раздумье и в глубоком волнении.
Сделать я ничего не мог, но чувствовал, что мне тяжело оставить все это так.
Некоторые слова гробовщицы особенно меня возмутили. Тут скрывалось какое-то
нехорошее дело: я это предчувствовал.