Версилов — европейский скиталец с русскою душой, идейно
бездомный и в Европе, и в России. Макар — русский странник, отправившийся в
хождение по Руси, чтобы познать весь мир; ему вся Россия и даже вся вселенная —
дом. Версилов — высший культурный тип русского человека. Макар — высший
нравственный тип русского человека из народа, своего рода «народный святой».
Версилов — русское порождение общемирового «безобразия», разложения, хаоса;
идея Версилова и противостоит этому безобразию. Макар — живое воплощение как
раз благообразия, он, по идее Достоевского, как бы носит в себе уже сейчас, в
настоящем, тот «золотой век», о котором мечтает Версилов как об отдаленнейшей
цели человечества.
Основное направление центральных глав романа и создается
диалогом между Макаром Ивановичем Долгоруким и Андреем Петровичем Версиловым.
Диалог этот — не прямой, он опосредован Аркадием, ведется как бы через него. Но
это даже и не только диалог, но настоящая битва двух отцов — приемного и
фактического — за душу, за сознание подростка, битва за будущее поколение, а
значит, и за будущее России.
Бытовая, чисто семейная ситуация в романе имеет и иное,
более широкое социально-историческое содержание. Версилов — идеолог, носитель
высшей русской культурной мысли, западнического направления — не сумев понять
Россию в России, пытался понять ее через Европу, как это случилось, по представлениям
Достоевского, с Герценом или нравственно — с Чаадаевым. Нет, он не собирался
воспроизводить в своем герое реальные черты судьбы и личности Герцена или
Чаадаева, но их духовные искания отразились в романе в самой идее Версилова. В
облике же или в типе Макара Ивановича Долгорукого должна была, по мысли
Достоевского, воплотиться старинная идея русского народного правдоискателя. Он
— именно тип, образ правдоискателя из народа. В отличие от Версилова, Макар
Иванович ищет правду не в Европе, но в самой России. Версилов и Макар Иванович
— это и есть своеобразное раздвоение одной русской идеи, долженствующей
ответить на вопрос о будущей судьбе России: не случайно в романе у обоих одна
жена, мать их как бы единого ребенка — будущего поколения. Чтобы лишь представить
этот своего рода символический, а точнее — социально-исторический смысл этой
«семейной» ситуации, вспомним одну чрезвычайно показательную мысль Герцена,
которая не прошла мимо внимания Достоевского и художественно отразилась в
романе «Подросток» :
«У них и у нас, то есть у славянофилов и западников, — писал
Герцен в «Колоколе», — запало с ранних лет одно сильное… страстное чувство…
чувство безграничной, охватывающей все существование, любви к русскому народу,
русскому быту, к складу ума… Они всю любовь, всю нежность перенесли на
угнетенную мать… Мы были на руках французской гувернантки, поздно узнали, что
мать наша не она, а загнанная крестьянка… Мы знали, что ее счастье впереди, что
под ее сердцем… — наш меньшой брат…»
Версилов — всеевропеец с русской душой — и пытается теперь
духовно-нравственно отыскать эту крестьянку и ребенка, которого она носила под
своим сердцем.
И, видимо, ни идея Версилова, русского европейца, не
отделяющего судеб России от судеб Европы, надеющегося примирить, объединить в своей
идее любовь к России с любовью к Европе, ни идея народного правдоискательства
Макара Ивановича, сами по себе, не дадут ответа подростку на его вопрос жизни:
что же делать ему, лично ему? Вряд ли отправится он, подобно Версилову,
отыскивать правду в Европу, как и не пойдет он, очевидно, странничать по Руси
вслед за Макаром Ивановичем. Но, безусловно, уроки духовных, идейных исканий
того и другого не смогут не отложить отпечаток на его юную душу, на его только
еще формирующееся сознание. Мы не можем, конечно, представлять себе влияние
даже и впечатляющих нравственных уроков как нечто прямолинейное и сиюминутное.
Это — движение внутреннее, порою чреватое и срывами, и новыми сомнениями, и
падениями, но все-таки и неотвратимое. И подростку предстоит еще пройти
искушение Ламбертом, решиться на чудовищный нравственный эксперимент, — но,
увидев его результат, душа, совесть, сознание Аркадия Макаровича еще
содрогнутся, устыдятся, оскорбятся за подростка, подвигнут его к нравственному
решению, к поступку по совести.
Юный герой Достоевского явно не обрел еще пока никакой
высшей идеи, но, кажется, начал даже терять веру вообще в ее возможность. Но
столь же явно он ощутил зыбкость, ненадежность даже и тех, если уж не оснований
жизни, то, по крайней мере, хоть правил игры в жизнь, честь, совесть, дружбу,
любовь, установленные этим миром. Все — хаос и беспорядок. Нравственный хаос и
духовный беспорядок — прежде всего. Все зыбко, все безнадежно, не на что
опереться. Подросток чувствует этот беспорядок и внутри себя, в своих мыслях,
воззрениях, поступках. Он начинает не выдерживать, устраивает скандал, попадает
в полицию и наконец тяжело заболевает, бредит. И вот — как своего рода
материализации и этого бреда и самой природы его болезни — болезни конечно же
более нравственной, нежели физической, — перед ним появляется Ламберт. Ламберт
— кошмар отроческих воспоминаний Аркадия. С Ламбертом связано все то темное,
стыдное, к чему успел прикоснуться ребенок. Это человек — вне совести, вне
нравственности, не говоря уже о духовности. У него нет даже никаких принципов,
кроме единственного: все позволено, если есть хоть какая-то надежда
использовать ради извлечения выгоды чего и кого угодно, ибо Ламберт — «мясо,
материя», как записал Достоевский в подготовительных материалах к «Подростку».
И вот такой-то человек вцепился в Аркадия: он теперь нужен
ему — он ухватил из обрывков его больного бреда нечто о документе и тут же
сообразил — в этом-то ему не откажешь, — что тут можно извлечь выгоду. И, может
быть, немалую.
Ну, а если так и нужно? Что, если Ламберт-то и есть тот
человек, который наставит подростка хоть на что-то реальное в этом всеобщем
хаосе и беспорядке? И коль нет высшей идеи, не нужен и подвиг, а он что-то так
и не встретил ни одного потрясающего примера жизни ради идеи. Крафт? Так ведь и
тот — идея отрицательная, идея самоуничтожения, а ему хочется жить, ему
страстно хочется жить. У Ламберта хоть и подлая идея, безнравственная, но это
все-таки идея утвердительная, идея брать жизнь, чего бы это ни стоило. Вот
вывод, вынесенный подростком из уроков жизни: ведь ни одного нравственного
примера. Ни одного, а это ведь что-то да значит…
Но вот — далеко, казалось бы, не центральный мотив романа и,
однако же, столь важный для понимания внутреннего движения души, самосознания
подростка: во имя все той же, пусть и поблагороднее обставленной, нежели у
Ламберта, идеи пользования благами жизни любою ценой князь Сергей оказался
замешанным в крупных спекуляциях и подделке серьезных документов. У него был
выход — он мог бы еще откупиться, бежать — мало ли что… Но — уверившись в
невинности Аркадия, князь Сергей, потрясенный тем, что есть еще, оказывается,
на этом свете люди чистые до наивности, решает и сам жить по совести.
«Испробовав «выход» лакейский, — объясняет князь Сергей
Аркадию, и не случайно именно ему, потому что никто другой и не поймет, а у
Аркадия — князь Сергей убедился в этом — чистое сердце, — я потерял тем самым
право утешить хоть сколько-нибудь мою душу мыслью, что смог и я, наконец,
решиться на подвиг справедливый. Я виновен перед отечеством и перед родом
своим… Не понимаю, как мог я схватиться за низкую мысль откупиться от них
деньгами? Все же сам, перед своею совестью, я оставался бы навеки
преступником». И князь Сергей сам предал себя в руки правосудия.