Конечно, у меня вдруг являлся отец, которого никогда прежде
не было. Эта мысль пьянила меня и при сборах в Москве, и в вагоне. Что отец —
это бы еще ничего, и нежностей я не любил, но человек этот меня знать не хотел
и унизил, тогда как я мечтал о нем все эти годы взасос (если можно так о мечте
выразиться). Каждая мечта моя, с самого детства, отзывалась им: витала около
него, сводилась на него в окончательном результате. Я не знаю, ненавидел или
любил я его, но он наполнял собою все мое будущее, все расчеты мои на жизнь, — и
это случилось само собою, это шло вместе с ростом.
Повлияло на мой отъезд из Москвы и еще одно могущественное
обстоятельство, один соблазн, от которого уже и тогда, еще за три месяца пред
выездом (стало быть, когда и помину не было о Петербурге), у меня уже
поднималось и билось сердце! Меня тянуло в этот неизвестный океан еще и потому,
что я прямо мог войти в него властелином и господином даже чужих судеб, да еще
чьих! Но великодушные, а не деспотические чувства кипели во мне — предуведомляю
заранее, чтоб не вышло ошибки из слов моих. К тому же Версилов мог думать (если
только удостоивал обо мне думать), что вот едет маленький мальчик, отставной
гимназист, подросток, и удивляется на весь свет. А я меж тем уже знал всю его
подноготную и имел на себе важнейший документ, за который (теперь уж я знаю это
наверно) он отдал бы несколько лет своей жизни, если б я открыл ему тогда
тайну. Впрочем, я замечаю, что наставил загадок. Без фактов чувств не опишешь.
К тому же обо всем этом слишком довольно будет на своем месте, затем и перо
взял. А так писать — похоже на бред или облако.
VIII
Наконец, чтобы перейти к девятнадцатому числу окончательно,
скажу пока вкратце и, так сказать, мимолетом, что я застал их всех, то есть
Версилова, мать и сестру мою (последнюю я увидал в первый раз в жизни), при
тяжелых обстоятельствах, почти в нищете или накануне нищеты. Об этом я узнал уж
и в Москве, но все же не предполагал того, что увидел. Я с самого детства
привык воображать себе этого человека, этого «будущего отца моего» почти в
каком-то сиянии и не мог представить себе иначе, как на первом месте везде.
Никогда Версилов не жил с моею матерью на одной квартире, а всегда нанимал ей
особенную: конечно, делал это из подлейших ихних «приличий». Но тут все жили
вместе, в одном деревянном флигеле, в переулке, в Семеновском полку. Все вещи
уже были заложены, так что я даже отдал матери, таинственно от Версилова, мои
таинственные шестьдесят рублей. Именно таинственные потому, что были накоплены
из карманных денег моих, которых отпускалось мне по пяти рублей в месяц, в
продолжение двух лет; копление же началось с первого дня моей «идеи», а потому
Версилов не должен был знать об этих деньгах ни слова. Этого я трепетал.
Эта помощь оказалась лишь каплей. Мать работала, сестра тоже
брала шитье; Версилов жил праздно, капризился и продолжал жить со множеством
прежних, довольно дорогих привычек. Он брюзжал ужасно, особенно за обедом, и
все приемы его были совершенно деспотические. Но мать, сестра, Татьяна Павловна
и все семейство покойного Андроникова (одного месяца три перед тем умершего
начальника отделения и с тем вместе заправлявшего делами Версилова), состоявшее
из бесчисленных женщин, благоговели перед ним, как перед фетишем. Я не мог
представить себе этого. Замечу, что девять лет назад он был несравненно
изящнее. Я сказал уже, что он остался в мечтах моих в каком-то сиянии, а потому
я не мог вообразить, как можно было так постареть и истереться всего только в
девять каких-нибудь лет с тех пор: мне тотчас же стало грустно, жалко, стыдно.
Взгляд на него был одним из тяжелейших моих первых впечатлений по приезде.
Впрочем, он был еще вовсе не старик, ему было всего сорок пять лет; вглядываясь
же дальше, я нашел в красоте его даже что-то более поражающее, чем то, что
уцелело в моем воспоминании. Меньше тогдашнего блеску, менее внешности, даже
изящного, но жизнь как бы оттиснула на этом лице нечто гораздо более любопытное
прежнего.
А между тем нищета была лишь десятой или двадцатой долей в
его неудачах, и я слишком знал об этом. Кроме нищеты, стояло нечто безмерно
серьезнейшее, — не говоря уже о том, что все еще была надежда выиграть процесс
о наследстве, затеянный уже год у Версилова с князьями Сокольскими, и Версилов
мог получить в самом ближайшем будущем имение, ценностью в семьдесят, а может и
несколько более тысяч. Я сказал уже выше, что этот Версилов прожил в свою жизнь
три наследства, и вот его опять выручало наследство! Дело решалось в суде в
самый ближайший срок. Я с тем и приехал. Правда, под надежду денег никто не
давал, занять негде было, и пока терпели.
Но Версилов и не ходил ни к кому, хотя иногда уходил на весь
день. Уже с лишком год назад, как он выгнан из общества. История эта, несмотря
на все старания мои, оставалась для меня в главнейшем невыясненною, несмотря на
целый месяц жизни моей в Петербурге. Виновен или не виновен Версилов — вот что
для меня было важно, вот для чего я приехал! Отвернулись от него все, между прочим
и все влиятельные знатные люди, с которыми он особенно умел во всю жизнь
поддерживать связи, вследствие слухов об одном чрезвычайно низком и — что хуже
всего в глазах «света» — скандальном поступке, будто бы совершенном им с лишком
год назад в Германии, и даже о пощечине, полученной тогда же слишком гласно,
именно от одного из князей Сокольских, и на которую он не ответил вызовом. Даже
дети его (законные), сын и дочь, от него отвернулись и жили отдельно. Правда, и
сын и дочь витали в самом высшем кругу, чрез Фанариотовых и старого князя
Сокольского (бывшего друга Версилова). Впрочем, приглядываясь к нему во весь
этот месяц, я видел высокомерного человека, которого не общество исключило из
своего круга, а который скорее сам прогнал общество от себя, — до того он
смотрел независимо. Но имел ли он право смотреть таким образом — вот что меня
волновало! Я непременно должен узнать всю правду в самый ближайший срок, ибо
приехал судить этого человека. Свои силы я еще таил от него, но мне надо было
или признать его, или оттолкнуть от себя вовсе. А последнее мне было бы слишком
тяжело, и я мучился. Сделаю наконец полное признание: этот человек был мне
дорог!
А пока я жил с ними на одной квартире, работал и едва
удерживался от грубостей. Даже и не удерживался. Прожив уже месяц, я с каждым
днем убеждался, что за окончательными разъяснениями ни за что не мог обратиться
к нему. Гордый человек прямо стал передо мной загадкой, оскорбившей меня до
глубины. Он был со мною даже мил и шутил, но я скорее хотел ссоры, чем таких
шуток. Все разговоры мои с ним носили всегда какую-то в себе двусмысленность,
то есть попросту какую-то странную насмешку с его стороны. Он с самого начала
встретил меня из Москвы несерьезно. Я никак не мог понять, для чего он это
сделал. Правда, он достиг того, что остался передо мною непроницаем; но сам я
не унизился бы до просьб о серьезности со мной с его стороны. К тому же у него
были какие-то удивительные и неотразимые приемы, с которыми я не знал что
делать. Короче, со мной он обращался как с самым зеленым подростком, чего я
почти не мог перенести, хотя и знал, что так будет. Вследствие того я сам
перестал говорить серьезно и ждал; даже почти совсем перестал говорить. Ждал я
одного лица, с приездом которого в Петербург мог окончательно узнать истину; в
этом была моя последняя надежда. Во всяком случае приготовился порвать
окончательно и уже принял все меры. Мать мне жаль было, но… «или он, или я» —
вот что я хотел предложить ей и сестре моей. Даже день у меня был назначен; а
пока я ходил на службу.