Автор «Подростка» имел представление о подлинной силе власти
буржуазного кумира, золотого тельца, реальным, живым представителем которого,
своего рода «пророком и наместником» на земле, и был для Достоевского Ротшильд.
Не для одного Достоевского, конечно. Имя Ротшильда стало символом духа и смысла
«мира сего», то есть мира буржуа задолго до Достоевского. Ротшильды нажились на
крови народов тех земель, куда они пришли, чтобы овладеть ими властью денег. В
эпоху Достоевского наибольшей известностью пользовался Джеймс Ротшильд (1792 —
1862), настолько нажившийся на денежных спекуляциях и государственном
ростовщичестве, что имя Ротшильдов и стало нарицательным.
О могуществе истинного «царя» буржуазного мира писал Генрих
Гейне в книге «К истории религии и философии в Германии», впервые
опубликованной на русском языке в журнале Достоевского «Эпоха». «Если ты,
дорогой читатель, — писал Гейне, — …отправишься на улицу Лафит, в дом 15, то
увидишь, как перед высоким подъездом из тяжеловесной кареты выходит толстый
человек. Он поднимается по лестнице наверх в маленькую комнату, где сидит
молодой блондин, в барской, аристократической пренебрежительности которого
заключено нечто столь устойчивое, столь положительное, столь абсолютное, как
будто все деньги этого мира лежат в его кармане. И в самом деле, все деньги
этого мира лежат в его кармане. Зовут его мосье Джеймс де Ротшильд, а толстяк —
это монсиньор Гримбальди, посланец его святейшества папы, от имени которого он принес
проценты по римскому займу, дань Рима».
Не менее впечатляющую историю узнал Достоевский и из книги
Герцена «Былое и думы». Вынужденному покинуть Россию Герцену царское
правительство отказалось выдать деньги под его костромское имение. Герцену
посоветовали обратиться за советом к Ротшильду. И всесильный банкир не преминул
продемонстрировать свое могущество, явить, что называется, воочию, кто истинный
«князь мира сего». Император вынужден был уступить этой власти.
«Царь иудейский, — пишет Герцен, — сидел спокойно за своим
столом, смотрел бумаги, писал что-то на них, верно все миллионы…
— Ну, что, — сказал он, обращаясь ко мне, — довольны?..
Через месяц или полтора тугой на уплату петербургский купец
1-й гильдии Николай Романов, устрашенный… уплатил, по величайшему повелению
Ротшильда, незаконно задержанные деньги с процентами и процентами на проценты,
оправдываясь неведением законов…»
Как же не сделаться Ротшильду идеалом, кумиром для юного
сознания, не имеющего перед собой никакой высшей идеи, в мире всеобщей шаткости
убеждений, относительности духовных ценностей? Тут, по крайней мере,
действительно «заключено нечто столь устойчивое, столь положительное, столь
абсолютное», что, продолжив мысль Аркадия Долгорукого о ничтожестве великих
мира сего, всех этих Пиронов и Талейранов перед Ротшильдом, можно сказать и
поболее того: а чуть я Ротшильд, и где папа римский и даже где самодержец
российский?..
«Ротшильдовская идея» подростка, идея власти денег —
действительно высшая и действительно руководящая идея буржуазного сознания,
овладевшая юным Аркадием Долгоруким, была, по убеждению Достоевского, одной из
наиболее соблазнительных и всеразрушительнейших идей века.
Достоевский вскрывает в романе не столько социальную,
экономическую и тому подобную суть этой идеи, сколько ее нравственную и
эстетическую природу. В конечном счете она есть не что иное, как идея власти
ничтожества над миром, и прежде всего — над миром истинных духовных ценностей.
Правда, Достоевский вполне сознавал, что именно в этой-то природе идей и
кроется в значительной мере сила ее соблазнительности. Так, юный герой романа
признается: «Мне нравилось ужасно представлять себе существо, именно
бесталанное и серединное, стоящее перед миром и говорящее ему с улыбкой: вы
Галилеи и Коперники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры… а вот я
— бездарность и незаконность, и все-таки выше вас, потому что вы сами этому
подчинились».
Достоевский вскрывает в романе и прямые связи
«роштильдовской идеи» подростка с психологией социальной, нравственной
ущербности, неполноценности Аркадия Макаровича как одного из следствий,
порождений «случайного семейства», духовной безотцовщины.
Найдет ли в себе силы подросток подняться над
посредственностью, преодолеть ущербность сознания, победить в себе искушение
идеалом золотого тельца? Он ведь еще сомневается; чистая душа его еще
вопрошает, еще взыскует правды. Может, еще и потому так стремится он в Петербург,
к Версилову, что надеется обрести в нем отца. Не юридического, но прежде всего
— духовного. Ему нужен нравственный авторитет, который ответил бы ему на его
сомнения.
Что предложит ему Версилов? — человек умнейший,
образованнейший, человек идеи; человек по уму и опыту, как было замыслено
Достоевским, — не ниже Чаадаева или Герцена. А подростку предстоят еще и
другие, не менее серьезные встречи с людьми идеи. Роман Достоевского и есть, в
известном смысле, — своеобразное хождение подростка по идейным и нравственным
мукам в поисках истины, в поисках великой руководящей идеи.
Как видим, даже и, казалось бы, вполне детективный сюжет с
письмом обернется вдруг важнейшей общественной, гражданской проблемой:
проблемой первого нравственного поступка, определяющего дух и смысл едва ли не
всего последующего жизненного пути юного человека, проблемой совести, добра и
зла. Проблемой — как жить, что делать и во имя чего? В конечном счете —
проблемой будущих судеб страны, «ибо из подростков созидаются поколения», —
этой мыслью-предупреждением и завершается роман «Подросток».
Мысль семейная обернется мыслью народной,
всемирно-исторической значимости; мыслью о путях формирования
духовно-нравственных основ России будущего.
Первым испытаниям на прочность подвергается «ротшильдовская
идея» подростка в кружке Дергачева. Здесь спорят о новых социальных теориях
переустройства жизни на разумных началах, о великой идее — дать хлеб всем
голодающим на земле, о многом другом. Но как достичь всего этого — они еще
реально не ведают. Лучшими умами — это ясно видел автор «Подростка» — все более
овладевала вполне практическая, хотя и трудноосуществимая идея — «накормить»
нищее, голодное человечество. Но пусть и неясные, но все-таки социальные и даже
в какой-то мере социалистические по духу идеи общего дела все-таки пока не
привлекают подростка, он все еще под обаянием идеи гордой, одинокой, обладающей
могучей тайной властью личности. Да и Версилов объясняет Аркадию, что хотя сама
по себе практическая задача накормить человечество и действительно «великая
идея», но все-таки не главная, а лишь второстепенная и только в данный момент
великая. Ведь я знаю, — говорит он сыну, — что, если «обратить камни в хлебы» и
накормить человечество, то человек тотчас же и непременно спросит: «Ну, вот, я
наелся; теперь что же делать?» Общество основывается на началах нравственных, —
утверждает писатель. Но — не принимая социальную практическую задачу накормить
страждущее человечество за его конечный и высший идеал, подросток чувствует
уже, что и его «ротшильдовская идея» не сможет долго претендовать в его
сознании на эту роль уже и потому, что она по самой природе своей ведет людей к
обособлению, служит кучке «избранных», паразитирующих на остальном
человечестве. Новое же молодое поколение, как понимал его Достоевский, при всех
ошибках и заблуждениях все-таки жаждет отыскать руководящую мысль —
собирательную, единящую. Как писатель русский, Достоевский проводит в романе
мысль о том, что идея, соблазнившая подростка, по сути своей противна самой
природе русского характера, так как русский человек по складу своей
исторической судьбы, — считал писатель, — только тогда и может проявить себя
вполне именно в качестве русского человека, когда живет не для себя лично, но
для всех.