Да, социальный диагноз общества в романе «Подросток» дается
преимущественно через определение состояния русской семьи, а это состояние, по
Достоевскому, таково: «…никогда семейство русское не было более расшатано,
разложено… как теперь. Где вы найдете теперь такие «Детства и Отрочества»,
которые могли бы быть воссозданы в таком стройном и отчетливом изложении, в
каком представил, например, нам свою эпоху и свое семейство граф Лев Толстой,
или как в «Войне и мире» его же? Ныне этого нет… Современное русское семейство
становится все более и более случайным семейством».
Случайное семейство — продукт и показатель внутреннего
разложения самого общества. И притом показатель, свидетельствующий не только о
настоящем, но и в еще большей мере рисующий это состояние опять же —
пропорционально будущему: ведь «главная педагогия, — справедливо считал
Достоевский, — это родительский дом», где ребенок получает первые впечатления и
уроки, формирующие его нравственные основания, духовные крепы, нередко на всю
уже потом жизнь.
Какой же «стойкости и зрелости убеждений» можно требовать от
подростков, — спрашивает Достоевский, — когда подавляющее большинство их
воспитывается в семействах, где «господствуют… нетерпение, грубость, невежество
(несмотря на их интеллигентность) и где почти повсеместно настоящее образование
заменяется лишь нахальным отрицанием с чужого голоса; где материальные
побуждения господствуют над всякой высшей идеей; где дети воспитываются без
почвы, вне естественной правды, в неуважении или в равнодушии к отечеству и в
смешливом презрении к народу… — тут ли, из этого ли родника наши юные люди
почерпнут правду и безошибочность направления своих первых шагов в жизни?..»
Размышляя о роли отцов в воспитании подрастающего поколения,
Достоевский заметил, что большинство отцов стараются исполнять свои обязанности
«как следует», то есть одевают, кормят, отдают детей в школу, дети их, наконец,
вступают даже в университет, но при всем при том — отца тут все-таки «не было,
семейства не было, юноша вступает в жизнь один как перст, сердцем он не жил,
сердце его ничем не связано с его прошедшим, с семейством, с детством». И это
еще в лучшем случае. Как правило же, воспоминания подростков отравлены: они
«вспоминают до глубокой старости малодушие отцов, споры, обвинения, горькие попреки
и даже проклятия на них… и, что хуже всего, вспоминают иногда подлость отцов,
низкие поступки из-за достижения мест, денег, гадкие интриги и гнусное
раболепство». Большинство «уносит с собою в жизнь не одну лишь грязь
воспоминаний, а и самую грязь…» И, что самое главное, — «общего нет ничего у
современных отцов», «связующего их самих нет ничего. Великой мысли нет… великой
веры нет в их сердцах в такую мысль». «В обществе нет никакой великой идеи», —
а потому «нет и граждан». «Нет жизни, в которой участвовало бы большинство
народа», а потому нет и общего дела. Все разбились на кучки, и каждый занят
своим делом. В обществе нет никакой руководящей, соединяющей идеи. Но зато чуть
ли не у каждого — своя собственная идея. Даже у Аркадия Макаровича. Обольстительная,
не мелочная какая-нибудь: идея сделаться Ротшильдом. Нет, не просто богатым или
даже очень богатым, но именно Ротшильдом — некоронованным князем мира сего.
Правда, для начала у Аркадия всего только и есть, что припрятанное письмо, но
ведь, поиграв им, при случае можно уже кое-чего достигнуть. И Ротшильд не сразу
Ротшильдом сделался. Так что важно решиться на первый шаг, а там дело само
пойдет.
«Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни
нация», — утверждает Достоевский в «Дневнике писателя» за 1876 год, как бы
подытоживая и продолжая проблематику «Подростка». В обществе, неспособном
выработать такую идею, и рождаются десятки и сотни идей для себя, идей личного
самоутверждения. Ротшильдовская (буржуазная по сути) идея власти денег тем и притягательна
для неимеющего незыблемых нравственных оснований сознания подростка, что она
для своего достижения не требует ни гения, ни духовного подвига. Она требует,
для начала, лишь одного — отказа от четкого различения грани добра и зла.
В мире разрушенных и разрушаемых ценностей, относительных
идей, скептицизма, и шатания в главных убеждениях — герои Достоевского все-таки
ищут, мучась и ошибаясь. «Главная идея, — записывает Достоевский еще в
подготовительных тетрадях к роману. — Подросток хотя и приезжает с готовой
идеей, но вся мысль романа та, что он ищет руководящую нить поведения, добра и
зла, чего нет в нашем обществе…»
Без высшей идеи жить невозможно, а высшей идеи у общества-то
и не оказалось. Как говорит один из героев «Подростка», Крафт, «нравственных
идей теперь совсем нет; вдруг ни одной не оказалось, и, главное, с таким видом,
что как будто их никогда и не было… Нынешнее время… это время золотой середины
и бесчувствия… неспособности к делу и потребности всего готового. Никто не
задумывается; редко кто выжил бы себе идею… Нынче безлесят Россию, истощают
почву. Явись человек с надеждой и посади дерево — все засмеются: «Разве ты до
него доживешь?» С другой стороны желающие добра толкуют о том, что будет через
тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и
завтра собираются вон из России; все живут, только бы с них достало…»
Вот это-то духовное (точнее бы сказать — бездуховное)
состояние «постоялого двора» и навязывают юному, ищущему твердые основания
жизни, подростку готовые идеи, вроде его «ротшильдовской» идеи, и притом — как
свои, рожденные как бы его собственным опытом жизни.
В самом деле, реальная действительность этого мира
нравственного релятивизма, относительности всех ценностей рождает в подростке
скепсис. «Да зачем я непременно должен любить моего ближнего, — не столько пока
утверждает, сколько пока провоцирует на опровержение своих утверждений юный
Аркадий Долгорукий, — любить моего ближнего или ваше там человечество, которое
обо мне знать не будет и которое в свою очередь истлеет без следа и
воспоминания?..» Вековечный вопрос, известный еще с библейских времен: «Нет
памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые
будут после… ибо кто приведет его посмотреть на то, что будет после него?»
А если так, то и справедлив вопрос юного правдоискателя
Аркадия Долгорукого: «Скажите, зачем я непременно должен быть благороден, тем
более, что все продолжается одну минуту? Нет-с, если так, то я самым
преневежливым образом буду жить для себя, а там хоть бы все провалилось!» Но
человек, если он человек, а не «вошь», — повторим еще раз заветную мысль
писателя, — не может существовать без руководящей идеи, без твердых оснований
жизни. Теряя веру в одни, он все равно старается обрести новые и, не находя их,
останавливается на первой же, поразившей его сознание идее, лишь бы она
представилась ему действительно надежной. В мире разрушенных духовных ценностей
сознание подростка и отыскивает для себя надежнейшее, как ему кажется,
основание, орудие самоутверждения — деньги, ибо «это единственный путь, который
приводит на первое место даже ничтожество… Я, — философствует подросток, —
может быть, и не ничтожество, но я, например, знаю, по зеркалу, что моя
наружность мне вредит, потому что лицо мое ординарно. Но будь я богат, как
Ротшильд, кто будет справляться с лицом моим, и не тысячи ли женщин, только
свистни, налетят ко мне со своими красотами?.. Я, может быть, и умен. Но будь я
семи пядей во лбу, непременно найдется тут же в обществе человек в восемь пядей
во лбу — и я погиб. Между тем, будь я Ротшильдом, — разве этот умник в восемь
пядей будет что-нибудь подле меня значить?.. Я, может быть, остроумен; но вот
подле меня Талейран, Пирон — я и затемнен, а чуть я Ротшильд — где Пирон, да
может быть, где и Талейран? Деньги, конечно, есть деспотическое могущество…»