Он обидел ее тогда, так, как одни лишь дети умеют обижать, — неожиданно, жестоко и незаслуженно. Точнее, она обиделась сама, он в этом был почти уверен. Ему, восьмилетнему, невдомек было, каким смыслом взрослые могут облечь его случайные слова. Наверное, только теперь он начинал понимать, что даже не обидой вспыхнула она тогда. Утопленное ею глубоко неоправданное ожидание благодарности от маленького человека, приведенного ею из-за грани миров, вдруг вырвалось на поверхность.
Ссора была, в общем, пустяковой, но начать надо не с этого.
В то лето заводчик Макаров, тогда просто Гоша, гостил у бабушки в Краснодаре и жил на даче: родители не ленились возить его «погреться». Он добросовестно грелся, целые дни проводя с двоюродным братом и его приятелями на берегу водохранилища. Внезапно открывшееся недомогание бабушка поначалу объяснила солнечным ударом, но жар не спал и на следующее утро. Аптеки в дачном поселке не было, и старушка, самонадеянно не державшая в доме лекарств, еще полдня пыталась отпаивать внука тепловатым отваром подорожника. Дальнейшее Гоша помнил как долгий глубокий сон без сновидений; на самом деле почти трое суток он провел без сознания. Врачи в местной больнице поставили диагноз «катаральная ангина», и спустя годы это казалось ему подозрительным: он отчетливо помнил, что горло у него не болело. Не болело совсем ничего, он просто был странным образом дезориентирован во времени и пространстве. Впервые выйдя из палаты в туалет, он не смог без посторонней помощи в нее вернуться, а вернувшись, увидел, что на его кровати уже спит другой человек. Ему потребовалось звать сестру, чтобы та указала свободную койку, под которой он с удивлением обнаружил свои сандалии.
Последующие несколько дней были радужно-смазанными от слабости. Брат не навещал его, бабушка приходила раз в день: но его разумению, несправедливо редко. Есть не хотелось, встревать в разговоры он стеснялся. Но когда сосед по палате заявил, что у него два отца и две матери, — тут уж пришлось вмешаться. Счастливый обладатель двух полных родительских комплектов объяснил, что когда-то имел, как все, одну маму и одного папу, но потом они развелись и каждый обзавелся новой семьей. На словах «отчим» и «мачеха» сосед заводился, злился и настаивал на своем, мол, матери две, просто они по-разному его любят, одна «до дна», а вторая «не до дна». Гоша быстро устал его подначивать, но в болезненной полудреме долго грезил о запасной матери, которая могла бы любить его по-другому, ровно в тех местах, в которых недолюбливала нынешняя.
Эту-то мнимую мать он и помянул в ссоре с настоящей, когда та наотрез отказалась принять в дом котенка, принесенного с улицы.
Котенок был самый обычный, белый с серым, с треугольными ушами и маленькой голодной пастью, которую он разевал почти беззвучно. Должно быть, от долгого крика у него пропал голос. Они с товарищем нашли его за гаражами; товарищ оглядел котенка с сомнением:
— По-моему, он блохастый. Я не возьму — мне мама не позволит.
Тогда Гоша уверенным движением засунул кота за пазуху. Он ни секунды не сомневался в доброте матери. Хотя мать резко пресекала все заводимые им разговоры о котятах и щенках, Гоша полагал, что наличный котенок — совсем другое дело. Мать увидит его крошечный дрожащий хвост и непременно растает.
Однако мать была непреклонна. Котенок отправился жить в парадное, с приданым в виде обувной коробки, старого шарфа и надколотого блюдца. Весь остаток дня Гоша просидел на лестнице, поливая горючими слезами кота и гору рыбных консервов, к которым тот так и не притронулся. Вечером, за ужином, когда мать виновато придвинула к нему тарелку с куском пирога, он сказал вдруг, неожиданно для себя самого:
— Ты не моя мама. Ты только притворяешься. Ты чужая мне.
Мать отшатнулась, как от удара в лицо, и он тут же пожалел о сказанном. Справившись с первой болью, мать спросила:
— Ты это из-за кота?..
Гоша молча встал из-за стола и ушел в свою комнату. Он был растерян. Спустя почти час душевных терзаний он решил принести матери свои извинения — и впервые застал ее плачущей. Он был шокирован видом ее слез. До этого случая он владел монополией на слезы; ему даже по телевизору было странно видеть плачущих взрослых. Они ведь такие большие и сильные — какое горе может быть соразмерно их слезам? И неужели это он сам причинил такое горе своей большой и сильной матери?.. Мать плакала, склонившись над цветочными горшками, где пышно цвели любимые ею фиалки-сенполии.
Через пару дней все фиалки порыжели и умерли. Мать вытряхнула их из горшков вместе с землей в мусорное ведро, а горшки и блюдца стойкой сложила под ванной. Наверное, дело было в каких-то купленных на рынке удобрениях, которые она развела не в той пропорции, но Гоше это не пришло в голову. Тогда он почему-то увидел явную связь между слезами матери и гибелью фиалок, и эта связь его ужаснула. Он чувствовал, что своими неосторожными словами вызвал сход какой-то злой лавины, и теперь несчастливые события будут следовать одно за другим.
Действительно, вскоре куда-то подевался из подъезда злосчастный котенок вместе со всеми своими пожитками. Произошло это после того, как Гоша, желая разнообразить его рацион, выставил ему на площадку второе блюдце — с молоком. Блюдце он взял под ванной, из числа тех, которые прежде мать подставляла под цветочные горшки. Должно быть, котенка просто забрал кто-то из жильцов, но у Гоши вызрело другое объяснение. Да, просто, как день: слезы его матери были ядовиты, он читал о подобном где-то, правда, то было о драконах или ведьмах, но не суть. Яд погубил фиалки и просочился в блюдце, куда он опрометчиво налил молока, и вот теперь мертв котенок, и ему даже не придется его похоронить. Наверняка, думал он, уборщица просто выбросила трупик в мусоропровод.
Прошло много лет, прежде чем он научился уживаться со своей ипохондрией. Но в детстве, бесконечном и мучительном, как ночь в лихорадке, любой страх, любое неотчетливое подозрение разрастались в его нутре, не сдерживаемые опытом. Беспокойство становилось настолько сильным, что иногда по ночам его рвало прямо на подушку, но объяснить матери он ничего не мог. Для этого пришлось бы изложить ей всю путаную цепь своих мыслей, поделиться всеми логическими ходами и интуитивными озарениями, а это было безнадежно. Он едва справлялся с собственной фантазией, страдая от нее, как от морской болезни, денно и нощно раскачивающей его разум.
И в юности неоднократно случались с ним бессонные ночи в холодном поту, когда по нескольку раз он вскакивал с постели, зажигал свет и придирчиво осматривал свое тело на предмет сыпи, кляня себя за беспечность после случайной связи. Только зрелость понемногу успокоила его, позволив осознать, что самые страшные вещи давно позади.
Но тогда он едва убедил себя не думать об открывшейся тайне, забыть о ней — и забыл почти совершенно. Лишь раз, перед самым разводом родителей, когда ему уже исполнилось тринадцать, непереваренное переживание детства обнаружило себя.
Отец не бывал дома: он ушел в другую семью, и его новая женщина ждала ребенка. Для матери случившееся было шоком. Она вдруг начала курить и совершенно перестала есть. С сыном она почти не разговаривала; изможденная, замкнутая, вечера напролет просиживала у телевизора с выключенным звуком, следя за передвигающимися на экране фигурками с отрешенной сосредоточенностью кошки, наблюдающей за мухой. Иногда Гоша усаживался рядом с ней, так, словно происходящее в телевизоре его тоже занимало, и молча сидел: это была высшая мера его сочувствия и сострадания, и мать об этом догадывалась. Однажды во время таких посиделок она вдруг разрыдалась прямо посреди фильма «Служебный роман», который всегда находила забавным. Рыдая, она склонилась над чашкой с недопитым чаем, которую сжимала обеими руками, и слезы катились в чай. Гоша не знал, куда себя деть, неловкость его обездвижила. Желая погасить истерику, мать хлебнула из чашки, и в этот момент он внезапно подался вперед и выбил чашку из ее рук. Фарфор звонко ударил по зубам; мать вскинула на сына глаза, полные ядовитых слез. Не зная, как объяснить свое поведение, он сказал: