То же самое с другими опасными удовольствиями — неконтролируемый секс, эротические фантазии, бесцельные похмельные объятия с близкими по духу и разуму существами, календарно необоснованные посещения ресторанов небыстрого питания — на них же уходит масса драгоценного времени. У нас, выходящих на улицу к полудню, когда схлынет толпа чуждых, досужих, ящероподобных, с электричеством на языке. Мы умерщвляем дух и портим генофонд, а ведь могли бы, как Гуля Королёва, вставать до зари и точить, точить карандаши, но сначала нож, чтобы ровно, один к одному, а потом в бассейн, прыгать с вышки в холодную воду и совершать прочие подвиги, брать барьеры и высоты. Но нам, любителям ночных путешествий и алкогольной анестезии, это несвойственно.
Говорят, некоторые, отправившись в путешествие на Луну, не возвращаются больше никогда. Не думаю, что не могут, наверное, просто не хотят. Слишком велик соблазн, заплыв в океан Истинного мира, остаться в нем, оставить его для себя, слиться с его вневременной мудростью. Пребыть в покое, в абсолютном нейтралитете, вне всех дихотомий. Уйти невредимым из кровососущих объятий времени одним невозвратным шагом, так, как принимают монашеский постриг, только обрекая себя не на труды и служение, а на блаженство, какого смертному дано вкусить лишь в утробе матери.
Я вижу время как силу трения, существующую между человеческим существом и окружающей действительностью. Там, где ее не будет, мы станем скользить легко и плавно, не имея границ, как летучий нашатырь. Здесь, где она есть, мы непрерывно боремся с одолевающей нас инерцией, пока не останавливаемся, побежденные. И только тогда — не в награду, в утешение — получаем свою свободу. Между «здесь» и «там» — лишь призрачная ткань реальности, тонкая, в один слой. Если тебе однажды удалось ее повредить, ты не успокоишься, пока не выберешься наружу.
Тридцатого декабря я иду встречать Агнию на Ярославский вокзал. Обычно на следующий после путешествия день я чувствую себя как после бани — хрустальная, слезливая чистота морозного утра, умиротворенное молчание. Мои легкие воистину легки, мои глаза все еще прозревают порядок, мое сердце — огромный рубин, полный живого света. Вот только в последнее время со мною стали все чаще случаться внезапные приступы темноты. Как будто в пути меня нагоняет тень огромной совы. Как будто голова моя скрывается в черной полынье, и на несколько секунд? минут? течение уносит меня под зернистый, пузырчатый лед. Как будто незнакомая боль разрывается в мозгу с ослепительной силой, затмевая все остальные чувства, превосходя мою способность к ощущению боли и, таким образом, отрицая саму себя. Я не стараюсь превозмочь темноту, я лишь прислушиваюсь к ней, прекрасной и неодолимой, как русалочье пение. Сатанавты ныряют в прибрежный ил, возвращаются с немыслимыми какими-то сокровищами, трепещущими лаковыми черными червями, мягкими иглами, ленивой одурью. Кто-то сильно толкает меня в плечо, и тридцатого декабря я иду встречать Агнию на Ярославский вокзал.
Мы обнимаемся на перроне; из вещей при ней лишь крошечный рюкзачок. Я зову ее обедать в кафе. Она засыпает меня вопросами, а я только улыбаюсь и отмахиваюсь: вот сейчас придем, сядем в тепле, выпьем глинтвейну, и я все тебе расскажу.
Мы не успеваем даже заказать: Агния вдруг делает круглые глаза и толкает меня в бок. В направлении нашего столика движется человек. Высокий, грузноватый блондин, похожий на полярного медведя, в шарфе в сине-голубую полоску — концы шарфа продеты в наброшенную на шею петлю, как нынче носят в Париже. Он подходит, и я встаю, чтобы пожать ему руку.
— Игорь Васильевич Макаров, — говорит Агния, — мы познакомились в Новосибирске.
Мне плохо видно, но за плечом Игоря стоит женщина. Она делает шаг к свету. У нее узкое красивое лицо и тяжелые серебряные браслеты на обоих запястьях.
Помню ли я, как в одно прекрасное утро зажглась желанием выловить тебя из небытия, поймать буквенным неводом, облечь плотью и позволить тебе действовать по своему разумению? Ну конечно же помню, как я могу забыть, если все в тебе, до крохотной черточки, до последней родинки, до легчайшей диастемы и картавого мягкого «р» — дело рук моих, моего разума. Я узнала бы тебя даже на ощупь, даже просто по запаху. Значит, вот как все получилось, вот кто стал магнитным полюсом для его компаса, вот кто забрал у меня мой чемодан без ручки. Так бери, мне не жалко, здесь все придумано для тебя, дорогая, моя дорогая Мод.
— А это Матильда, моя любимая девушка. — Игорь, любуясь, поворачивается в профиль.
— Очень приятно, — улыбается Агния.
— Мы знакомы, — говорю я.
А Матильда просто кивает и смотрит своими синими — какими же еще — глазами. И я совершенно, абсолютно, ничуть никого ей не напоминаю.
Что ж, ради этого момента все и затевалось. Уничтожить всех зайцев в округе одним ядерным взрывом. Материя пришла в движение, материя приходит в движение, материя обязательно придет в движение, была бы информация, и сила, и охота ее двигать. Я боялась начать за здравие, а кончить за упокой. Боялась сумбурного, нелогичного, неопределенного конца этой истории, но потом поняла: книги должны обрываться нелепо и неожиданно, как жизнь. Мой роман о Матильде остается недописанным, потому что отныне она будет писать его сама. До финала еще далеко; ее ждут тысячи путей для неостановимого бегства.
Я знаю, что в новогоднюю ночь Агния вскроет пакет, данный ей на прощание Надеждой Макаровой. Там будет стеклянная фигурка кошки и общая школьная фотография, на обороте которой дата: выпуск 1987 г. На фотографии — сама Макарова, окруженная учениками, гладкая башня светлых волос, тонкое усталое лицо. Справа от нее — Йоши, а третий слева в первом ряду — Женя Печерский, оставивший Агнии так мало своих снимков. Но этот снимок — больше не сувенир и не фетиш, а просто ключ сонета; нет смысла хранить его, лучше превратить в несколько секунд живого трепетного пламени, hommage И nos amours
[11]
.
Я готова: забери меня, Агнеся, светлый и грозный страж границы двух миров. Наверное, моя жизнь стала слишком лунной, слишком сладкой. Разве не этого я желала — взаимопроникновения, смешения вымысла и яви, — выпуская на свободу одного за другим демонов, роящихся внутри меня? Знакомых, родных, огородных, домашних, дымящихся серой, и розовой, и алой? Забавлялась, смешивала, подтирала, подрисовывала, подтасовывала. Вот они окружили, обступили сурово, спрашивают по всей строгости. Автор зарвался, автор заврался, автор закрался в жизнь персонажей с намерением и инструментом, а теперь не может выбраться, подвернул веко и плачет, подвывает, все клетчатое пальтишко в какой-то белой гадости, и ключ от дома упал в решетку водостока. Автор исчезает вместе с реальностью выдуманной истории, вместе с первым лицом, от которого она написана, исчезает, поставив последнюю точку. Вот эту самую.
Завершив труд последних дней своей жизни, Надежда Ивановна Макарова отложила тетрадь в картонном переплете, сцепила на груди пальцы в замок, прикрыла глаза и как будто уснула. Констатировавший смерть интерн Ганушкин мельком пролистал рукопись. Ничего. Пусто, только страницы пронумерованы карандашом.