«Токсичный патриархат! – скажете вы. – Надо бороться с несправедливостью!» Но если честно, то я никогда не хотела иметь ничего общего с этим местом.
Я возненавидела Стоунхейвен с тех пор, как меня в шестилетнем возрасте впервые привезли сюда на Рождество. Мои дедушка и бабушка, Катрин и Уильям III, распорядились, чтобы вся семья Либлингов собралась на праздники в Стоунхейвене. Так и вышло, что в снежный декабрьский день, ближе к вечеру, колеса наших городских автомобилей прочертили грязные следы вдоль подъездной дороги. Бабушка Катрин (ни в коем случае не Кэт, не Китти, а только Катрин, и обязательно с ударением на долгом «а») пригласила декоратора для устройства семейного сбора, а вкус у этого декоратора явно подкачал. Стоило только переступить порог парадной двери, и праздник буквально набрасывался на тебя. Повсюду висели фестоны, гирлянды, вазы были наполнены пуансеттиями, ронявшими ядовитые лепестки. Елка до потолка, ее лапы, повисшие от тяжести серебристых украшений и золотистой мишуры. Фигуры Санта-Клаусов в викторианском стиле, в натуральную величину, стоявшие в темных углах, с застывшими улыбками, от которых у меня кровь стыла в жилах.
Во всем доме пахло свежесрезанными сосновыми ветками. В этом запахе было что-то медицинское, и это заставляло меня думать об убитых деревьях.
Моя бабушка была заядлым коллекционером европейского декоративного искусства – чем больше позолоты и резьбы, тем лучше. А дедушка предпочитал «китайщину». Прежние Либлинги чем только не увлекались – американским искусством восемнадцатого века, эпохой короля Иакова, французским Возрождением, Викторианской эпохой… Поэтому Стоунхейвен был битком набит хрупкой мебелью на паучьих ножках и посудой из костяного фарфора. Этот дом был натуральной пощечиной самому понятию детства.
Моя бабушка собрала всех наших двоюродных сестер и братьев около себя в тот день, когда мы приехали в Стоунхейвен.
– Никакой беготни в Стоунхейвене, – строго предупредила она нас.
Нас с Бенни усадили рядышком на обитый шелком диван в гостиной. Мы пили горячий шоколад из чашечек, словно бы взятых из игрушечного сервиза. Серебряные волосы бабушки Катрин были покрыты таким толстым слоем лака для волос, что стали такими же жесткими и блестящими, как украшения на елке. На ней был розовый костюм от Шанель, устаревший лет на двадцать. Моя мать (она любила, чтобы мы звали ее «маман», на французский манер, но Бенни наотрез отказывался) ходила из стороны в сторону за спиной бабушки и то и дело трогала свои бриллиантовые сережки-«гвоздики». Она психовала из-за того, что здесь не имела права слова.
– Никаких мячиков, драк, никаких диких игр. Вы меня понимаете? В моем доме детей, которые не следуют правилам, шлепают.
Моя бабушка обозрела всех детей через бифокальные очки. Мы все съежились под ее взглядом и стали кивать.
А потом я забыла об этом (конечно забыла, ведь мне было всего шесть лет). В спальне на третьем этаже, где я должна была спать вместе с младшим братом, стоял шкафчик со стеклянной дверцей, а в нем было полным-полно миленьких фарфоровых птичек. Я просто глаз не могла оторвать от пары ярко-зеленых попугаев. Их черные глазки были похожи на крошечные бусинки. В нашем особняке в Сан-Франциско в моей спальне все было моим, и никто не сердился, если я мазала личико куклы Барби косметикой или кормила собак кусочками пазлов. И конечно же я решила, что эти птички – игрушки, которые здесь поставили для меня. В первый же вечер я взяла из шкафчика одного попугая и положила рядом с собой на кровать, чтобы утром первым делом увидеть хорошенькую птичку. Но так не получилось. Получилось вот как. Когда я спала, статуэтка соскользнула с кровати, и, когда я проснулась на рассвете, вместо птички я увидела кучку осколков на полу.
Я расплакалась, и мой плач разбудил Бенни. Он тоже разревелся. Пришла маман, кутаясь в розовый шелковый халат (в Стоунхейвене было холодно). Она часто моргала спросонья.
– О боже. Ты разбила мейсенскую статуэтку. – Она поддела большим пальцем ноги осколок фарфора, покрытого зеленой глазурью, и скорчила рожицу: – Безвкусная безделушка.
Я хлюпнула носом:
– Бабушка на меня рассердится.
Мама погладила меня по голове, бережно распутала кудряшки:
– Она не заметит. У нее кучи этих фигурок.
– Но птичек было две, – всхлипнула я и указала на шкафчик. Уцелевший попугайчик вопросительно смотрел из-за стекла, он словно бы искал погибшего друга. – Она увидит, что только один остался. И тогда она меня отшлепает.
Бенни еще сильнее заревел, горько и безутешно. Мама подхватила его одной рукой и усадила к себе на колени, а потом встала и с Бенни на руках прошла по комнате к шкафчику. Проворно открыв дверцу, она схватила второго попугайчика. Пару секунд он сидел у нее на ладони, а потом мама чуточку наклонила руку, и птичка упала на пол и разбилась. Я взвизгнула от ужаса. Бенни испуганно вскрикнул.
– Ну вот, теперь мы с тобой разбили по одной птичке, а уж меня она наказать не посмеет, а значит, и тебя не накажет тоже. – Мама вернулась, села на кровать рядом со мной и утерла слезы с моего лица мягкой белой рукой. – Моя красавица. Никто тебя не отшлепает – никогда! Понимаешь? Никому не дам этого сделать.
Я молчала от изумления. Мама исчезла, а через несколько минут вернулась с веником и совком. Я помню, я подумала – как странно эти предметы выглядят в ее руках. Она собрала осколки в совок, из совка пересыпала в какой-то пакет и быстро его унесла. Бабушка так ни разу и не вошла в эту спальню за все рождественские дни (она вообще нас большую часть времени избегала). Мне кажется, что если бы мы вообще пропали, она бы этого не заметила. Мы с Бенни чаще всего гуляли под открытым небом с нашими кузенами, кузинами и няньками и строили иглу из снега, пока наши щеки не становились красными от холода, а зимние штаны не промокали насквозь. Но так, по крайней мере, мы были застрахованы от всех опасностей, которые поджидали нас внутри дома.
Да-да, я ненавидела Стоунхейвен. Ненавидела все, что он представлял собой для меня: честь, ожидания, всевозможные формальности, петлю истории, повисшую у меня на шее. Мне было ужасно противно, когда на во время рождественского ужина бабушка, пристально глядя на всех детей, сидевших за длинным столом, пробормотала:
– Настанет день, когда все это станет вашим, дети. Настанет день, когда вы будете хранителями имени Либлингов.
Это свалившееся на меня наследство не принесло мне величия. Нет, наоборот, я ощутила себя крошечной и никчемной, оказавшись в зловещей тени этого дома. Я была абсолютным ничтожеством в сравнении с его громадой, я словно бы никогда, никогда не смогла бы соответствовать Стоунхейвену.
Хотя я не должна была стать хранительницей Стоунхейвена, тем не менее я здесь. Ура! Жизнь насмешлива, правда?
(Вернее, может быть, мне следовало бы сказать, что жизнь горька и сладка одновременно или что она несправедлива, да что там – что жизнь попросту дерьмова.) Иногда, ходя по этим комнатам, я слышу эхо голосов моих предков внутри себя. Я словно бы еще одна в череде элегантных хозяек. Хожу и завожу все часы в доме в ожидании гостей.