За последние двенадцать часов я съел только один сэндвич. Живот словно присох к спине. Нам говорят идти в столовую и получить еду. Пюре. Солонина. Кружка воды. Все рассаживаются за стол в середине корпуса – литые металлические стулья приделаны к столу – и принимаются за еду. Напротив меня сидит торчок с влажными глазами и шелушащейся восковой кожей на лице-черепе, он ест пюре грязными руками. Через пару мест от него сидят три черных муслима – мусульманских гангстера – в серой тюремной форме, у одного из них здоровый розовый шрам сбоку лица, совсем свежий – это полиция врезала пушкой. Один его глаз налился кровью. Всем троим дали по восемь лет за похищение. А еще тут сидит глухой парень, который от всех шарахается, даже от тех немногих, кто пытается ему объяснить происходящее.
Как только мы поели, нас разбивают на пары и распределяют по одиночным камерам с двухъярусными нарами – тюрьма переполнена. Меня сажают с одним белым типом из Эссекса. Весь вечер мы смотрим телек и смолим сиги. Он рассказывает мне о своей цыпе, с которой у него двое детей, и как он ждет не дождется, когда их увидит. Еще у него дочь от прошлой цыпы, и он набил ее имя на спине, а на шее – имя новой подружки.
В окно давит ночь, заполняя пустоты между прутьями. До меня доходит, что завтра мои условные полгода могут стать реальными, так что я беру бумагу и карандаш и пишу письмо судье, на самом велеречивом английском, объясняя, что я учусь в универе и лишение свободы похоронит мои шансы на будущее, что я сожалею о содеянном, чистосердечно раскаиваюсь и прочее дерьмо в таком же духе.
На следующий день меня доставляют в суд. Не успел я и глазом моргнуть, как судья готов вынести мне приговор. Мой юрисконсульт не сказал нихуя, не заикнулся даже, что у меня третий курс в универе меньше чем через два месяца. Я прошу его передать судье мое письмо. Судья его читает и говорит, вы, очевидно, отлично владеете словом, молодой человек, но вы нарушали условное освобождение не по халатности, вы намеренно делали это. И он приговаривает меня к трем месяцам. Спокойно. Мне придется отсидеть всего полтора, и я выйду вовремя к третьему курсу – письмо сработало, – и судья говорит, уведите его. Мне надевают браслеты и передают судебному приставу, который проводит меня по лестнице и сажает в парилку.
Уондсворт переполнен, так что первую ночь моего заключения я провожу в отделении полиции Кэтфорда, где мне не остается ничего, кроме как спать. Утром мне сообщают, что меня переводят в ТЕВ Буллингдон, в Оксфордшире.
Скажу откровенно, поездка туда – это какой-то медленный способ сдохнуть от жары. Нас накормили завтраком из картошки с бобами, посадили в фургон «Серко» и отвезли в Майл-энд, чтобы подобрать еще нескольких осужденных из мирового суда в Боу. Мы просидели в этих стаканах час, потея, костенея, ожидая, когда же мы поедем. Я прочитал все имена, нацарапанные на окошке. С самого утра мы сидели взаперти уже часа три. Затем еще несколько часов по лондонским дорогам, без всякой кормежки, только баночки с водой просунули под двери стаканов. Ноги вытянуть негде, по радио без остановки гремит новый трек Выжиги Диззи, «Танцуй самной» – что за отстой. Город за темными окошками сменяют сельские просторы.
К тому времени, как фургон прибывает в ТЕВ Буллингдон, мы паримся часов, наверно, шесть. Уже вечереет, и я могу поклясться, что это нарушение прав человека или еще какой хрени, но мне некогда жалеть себя. Я никак не могу изменить ситуацию, не могу вернуться в прошлое, не могу внезапно решить, что для меня это слишком, что я хочу домой, что мне тут не место или как-то еще распускать сопли. Так что вместо того чтобы нервничать – типа, как же так, чувака упекли за решетку, что мне делать, что со мной будет, что, если одно, что, если другое, вдруг меня изнасилуют в душе или раскроят лицо за ужином, – вместо всего этого я просто принимаю реальность. Если ты в силах сделать это, ты преодолеешь что угодно. Даже жизнь.
Выйдя из фургона, я испытываю такое облегчение от того, что могу вытянуть руки и ноги и встать в полный рост, что я даже рад оказаться в тюрьме. Буллингдон – это большая, современная тюрьма в глубине сельских просторов Оксфордшира. Песочный бетон с коричневыми рифлеными крышами, высокие стены, повсюду колючка. Сразу оформляют. Одежду забирают, кроме трусов и носков. Как и личные вещи. Полный досмотр. Раздеться. Попрыгать. Присесть. Покашлять. Синяя футболка и серый костюм. Постельная скатка. Паек курильщика. Завтрак с двумя пакетиками чая, поскольку чай – это неотъемлемое право каждого англичанина. И вперед, в СИЗО, где на нарах сидит братва.
На входе меня приветствует матерый зэк, отвечающий за прописку новичков, здоровый брателла с золотыми зубами по всему верхнему ряду; я пожимаю ему руку, и мы оба говорим, я Габриэл…
Не заливай, говорит он.
Богом клянусь, говорю.
Это меня зовут Габриэл, говорит он.
И меня, говорю я и показываю мою тюремную карточку из Уондсворта.
Иисус дристос. Ну-ка, садись, говорит он, ухмыляясь золотом, и мы садимся на койку и разговариваем. Он сидит пожизненно, за убийство. Я не суеверный, ничего такого, но, богом клянусь, это должно что-то значить. Это знак, понимаешь, о чем я? Типа, скольких чуваков ты знаешь по имени Габриэл? Готов спорить, ни одного, не то что двух, сидящих в одной каталажке.
Точнее, в СИЗО. Входит бирмингемский брателла выше шести футов, в желтом костюме, переведенный из другой тюрьмы. Глаза бегают, словно не доверяют своему лицу. Говорит, он из банды Перцы из бара, тех чуваков, что вечно устраивают перестрелки в Браме. Говорит, ищет другана, который здесь за убийство сестры. Говорит, сестра другана попыталась настучать на брата, за стрельбу, и чувак такого не стерпел. Другой молодой брателла напротив меня сверкает исламскими четками, и, судя по его говору, он из Южного Лондона. Всех зовет кузями. Я спрашиваю, как его зовут, и он говорит, Голливуд. Говорит, он из Луишема. Я говорю, я Снупз. Из Килберна. Мы смолим сиги и ждем.
К нам приходит еще пара чуваков. Мусульманские аки, знакомые Голливуда. Среди них белый брателла, он садится рядом с нами. Голливуд говорит, за что тебя, ак? Белый брателла говорит, что ограбил одну азиатку в Слау, снял с нее котел, и пока он его снимал, женщина стала говорить шахаду, молитву, какой мусульмане молятся перед смертью. Богом клянусь, ак, я подумал, она сикх, но было уже поздно, если б я понял, что она сестра, я бы никогда, а Голливуд смеется и говорит, не, хуйня, ак.
Заходит пожилой брателла и подметает пол. На обеих руках у него набита смерть с косой. Ребят, ноги подымите, говорит он, подметая под нарами. Охуеть, я говорю, как моя мама. Из меня бы мировая вышла мать, говорит он и выходит, держа швабру на плече.
Называют мое имя – ХФ9367 Крауце, – и я беру скатку и табачный паек, потом называют того Перца из бара, и за нами приходят два дубака. Нас переводят в корпус Б. Уже почти девять вечера, и корпус растворяется в темноте. По обеим сторонам тянутся синие металлические двери, и белые металлические лестницы поднимаются на два таких же уровня. Между балконами на каждом уровне я вижу сетку, на случай, если кого-нибудь бросят через перила или кто-то попробует сигануть оттуда. Черт. Теперь я, в натуре, во взрослой тюрьме, это будет что-то новое. Все равно. Чувак по-любому вырулит.