Забыл сказать, что здешняя жизнь начиналась до восхода солнца, потом останавливалась до того момента, когда оно исчезало в море, а все вечера сводились к немудреному соревнованию: кто ляжет спать раньше всех. Когда я бродил по улицам после заката, город казался мертвым, из домов доносился храп. Игорь и Леонид желали мне спокойной ночи в девять часов вечера.
Я глядел на спокойные воды в поисках объяснения этой «березины»
[124], разрабатывал все новые и новые способы встречи с Камиллой и в какой-то момент пришел к ужасному выводу: может, она меня и не ждет, а помирилась с этим кретином Эли, и теперь они мирно воркуют вдвоем. Но нет, я не хотел, чтобы мной завладела ревность. Только бродил по берегу моря, уже ни на что не надеясь.
И зная, что чуда не произойдет.
Леонид выполнил обещание, данное марокканскому раввину: он больше в рот не брал вина. Но это воздержание подействовало на него самым неожиданным образом. Теперь он дважды или трижды в неделю отправлялся в ближайшую к отелю синагогу, чтобы прослушать вечернюю молитву, а кроме того, не пропускал ни одной торжественной службы в пятницу вечером и в субботу утром. Как-то раз он предложил Игорю пойти вместе с ним, на что тот ответил: «Слава богу, я атеист!»
Таким образом, Леонид ходил туда один. Ему все там нравилось: и песнопения, и музыка, и религиозный экстаз молящихся, – хотя он не понимал ни одного слова из молитв на древнееврейском. Там было красиво. Он слушал молитву, вместе со всеми вставал, опускал голову, поворачивался направо, налево, садился, снова вставал, и так в продолжение двух часов. Мало-помалу он запомнил некоторые пассажи и повторял их, закрыв глаза, словно обращался лично к Богу. Окружающие дивились этому русскому, который так истово молился, ничего не зная о ритуале, но он объяснял, что был лишен религиозного воспитания из-за коммунистического режима, и этот аргумент звучал настолько убедительно, что верующие, тронутые его решимостью приобщиться к иудаизму, приняли его в свой круг.
Один из них дал ему талес
[125] и показал, как его полагается носить, другой пригласил к себе на пятничный ужин, третий – на субботний ужин; таким образом Леонид завел себе друзей и стал весьма почитаемым членом этого сообщества.
– Как ты думаешь, он притворяется верующим? – спросил я Игоря. – Может, он хочет, чтобы все считали его евреем и это помогло бы ему получить израильское гражданство?
– Я предпочел бы думать именно так, – ответил Игорь, – но, боюсь, что он искренен. Абсолютно искренен.
В ульпане Леонид осваивал иврит быстрее всех остальных учеников, да еще и успевал помогать товарищам, которым не давался еврейский алфавит, в частности Игорю – тот никак не мог научиться писать эти замысловатые буквы. Когда мы вечером ходили на пляж, Леонид нас не сопровождал: трижды в неделю он посещал курсы иудейской религии, задавал преподавателю тысячи вопросов, записывал в тетрадь ответы. Однажды мы ужинали все вместе, и вдруг он спросил хозяина ресторана:
– Скажи мне, Юрий, эти бараньи отбивные – кошерные?
Юрий озадаченно нахмурился, соображая.
– Наверно, да, Леонид, мы же все-таки в Израиле.
– Ты меня не убедил. Если ты покупаешь мясо в лавке на углу, там могут и не соблюдаться правила забоя скота согласно кашруту
[126].
– Оно так, но, поскольку мясник у нас еврей, я думаю, что с этим у него все в порядке.
– К сожалению, есть предписания, которые нужно строго соблюдать. Я предпочитаю воздержаться и не есть это мясо.
Мы с Игорем охотно съели отвергнутые Леонидом отбивные, оставив на его долю помидоры и картошку. Он заметил, что мы недоуменно переглядываемся.
– Можете смеяться, но мои принципы незыблемы – все или ничего. Я всю жизнь был атеистом, но теперь чту этот закон и каждодневно примериваю его к себе. Сейчас мне уже пятьдесят два года, и никто не имеет права предписывать мне, во что я должен верить, а во что нет; я чувствую потребность молиться, мне нравится иудейская вера, ее простота, ее безыскусность, ее философия, поэтому я решил стать евреем, хотя моя мать еврейкой не была. Но здесь и сейчас все по-другому, и я молюсь, и примирился с самим собой с первого же шага на этой опаленной земле, и наконец-то обрел утешение, хотя все еще думаю о Милене. Я стал крепче спать, меня не тянет к рюмке, мне теперь даже безразлично, кем работать – пилотом или нет; водить самолеты, конечно, прекрасно, но если не получится, тем хуже, – я все равно останусь здесь и буду работать кем угодно: шахматным тренером, механиком, электриком, каменщиком – словом, делать любую работу, какую мне доверят.
На площади перед мэрией один ливанец держал киоск с открытым прилавком, единственный в городе, где можно было купить иностранные газеты, правда, поступавшие хаотично, непонятно почему: сегодня это могла быть «Фигаро», завтра «Франс-Суар» или «Орор». А мне хотелось все-таки держать связь с родиной. Поскольку начался период отпусков, информация об актуальных событиях была равна нулю, но одна новость, вычитанная в «Комбá», привела меня в ужас: южные штаты США охватила коллективная истерия, некоторые американцы поклялись убить Джона Леннона, который посмел заявить, что битлы более популярны, чем Христос; радио бойкотировало их песни, в Алабаме по ночам сжигали их альбомы, ку-клукс-клан распинал их пластинки, призывая толпу отомстить этим нечестивцам за богохульство. Однажды их самолет обстреляли из ружей, и работники ФБР, опасаясь, что какой-нибудь снайпер поубивает их во время концерта в Мемфисе или в Сент-Луисе, охраняли запуганных музыкантов круглые сутки и перевозили их с места на место в бронированных автомобилях.
Господи, что с нами будет, если их убьют?!
Прошло уже три недели. Я купил три цветные почтовые открытки с видом на бухту Хайфы, чтобы сообщить о себе родителям, и потратил целый час, выписывая один и тот же текст матери и отцу, стараясь писать покрупнее и надеясь, что они не станут сравнивать эти послания. О своих делах я отзывался туманно (что в точности соответствовало ситуации), зато рассказывал о палящей жаре, о морском ветерке, помогавшем ее переносить, об освежающих купаниях, избегая называть дату возвращения, которой я и сам не знал, и не указывая свой адрес, чтобы мать не смогла потребовать моего возвращения к началу учебного года. Потом я написал открытку Джимми:
Привет, Джимми, старина!
Вот уже три недели, как я в Израиле, а именно в Хайфе, где живу в настоящем пекле. Вся страна – сплошная сумасшедшая стройка, дома растут как грибы. Я пока еще не разыскал свою подружку и не знаю, разыщу ли. Похоже, ее уже нет в этой стране, или она меня забыла.