– Ли фат мет, – говорит он, оттолкнув бумаги на середину стола.
Слова всплыли из давней поры и возвращают его к далеким временам. Ли фат мет: прошлое умерло. Хамид только что подписал акт о его кончине. Он покидает квартиру, не переночевав, хотя обещал эту ночь матери и мелким.
Он слышал, как плакала Йема, когда он хлопнул дверью, – этот странный звук, похожий на воркование голубки, который она издает, когда рыдает, – но не дал себе расчувствоваться. Юноша идет по кварталу большими шагами, опустив голову, ни с кем не здороваясь. Он клянется себе, что больше сюда ни ногой, и много месяцев будет держать обещание. (Али, со своей стороны, тоже не предупредит сына, когда поедет в следующем месяце в Париж.)
Теперь Хамид будет взвешивать каждый километр между ним и Пон-Фероном. На вокзале он долго ждет поезда, который отвезет его в Париж, пересекая в обратном направлении скучные поля, на которые он дулся несколько часов назад, а теперь наслаждается их зеленым простором, зная, что больше ему его не пересечь.
Хамид возвращается затемно. На челюсти след от удара уже посинел. Он снимает пальто и ботинки в тесной прихожей, делая вид, будто не замечает встревоженных взглядов Клариссы.
– Что случилось? – спрашивает она наконец.
– Я не хочу об этом говорить.
Она настаивает. Следует за ним, когда он идет в ванную, в спальню, в кухню. Говорит, что она имеет право, потом поправляется – ей нужно, просто нужно знать, пожалуйста. Ей унизительно умолять, чтобы добиться хоть какой-то правды. Она продолжает только потому, что начала, и не может сейчас думать ни о чем другом, не может даже помолчать (вот помолчать уж точно не может). Она загораживает ему дорогу в коридоре, и он жестко спрашивает, почему ее так интересуют его семейные дела. Это для нее экзотический фольклор?
– Предупреждаю тебя сразу: верблюдов там нет!
У Клариссы начинают дрожать губы, лицо морщится. Хамид зажигает сигарету и молча курит, не глядя на нее.
– Извини меня, – говорит он наконец.
Засыпая рядом с ним, подальше от его рук, насколько позволяет ширина кровати, она раздумывает, не уйти ли от него. Нельзя – говорит она себе, – быть влюбленной в чье-то молчание, это бессмысленно. Ей бы наплевать на то, о чем молчит Хамид, и рассудить, что его прошлое совсем не то что их настоящее и он волен делать с ним что хочет. Но ей кажется, что он носит его в себе, всегда, и прошлое влияет на него, на них, поэтому она не может считать его закрытой книгой. Прошлое Хамида видится ей скорей уж его тайной жизнью, параллельной времени, которое он проводит с ней. Это больнее, чем другая женщина, думает она, или скрываемое постыдное пристрастие, – больнее просто потому, что это дольше длится и с каждой секундой их жизни он молча проживает двадцать запретных для нее лет. Может быть, да, думает Кларисса, ворочаясь на простынях, о которые трется так, что они, кажется, уже обдирают ей кожу, – может быть, надо от него уйти. Но когда она смотрит на него спящего и представляет себе, что видит в последний раз его лицо, его закрытые глаза, его худую грудь, мерно вздымающуюся от ровного сонного дыхания, ей сразу хочется заплакать, такие мысли терзают ей сердце как рука людоеда, так думать нельзя. Что же ей делать? Она решает остаться, но рассказывать ему меньше, тоже держать в тайне кое-что из собственных мыслей, воспоминаний, свершений. Решает установить между ними равенство, которое, может быть, позволит ей хотя бы терпеть молчание Хамида.
Утром, проснувшись, он видит, как Кларисса на него смотрит. Что-то в ее лице его пугает – он угадывает ночные решения, запечатленные в морщинке меж бровей, в чуть опустившихся уголках рта. Он и рад бы с ней поговорить, но ни одна из его тысячи глоток не готова открыться, ни одна не обучена близости. И он вновь закрывает глаза, так и не сказав ни слова.
• • •
– Кто это?
Голос на том конце провода отвечает по-кабильски. Кадер передает трубку отцу, сказав коротко:
– Моханд.
Кадер не знает, кто этот человек, он не может помнить товарищей по Ассоциации в Палестро, но по лицу отца видит, что этот звонок – сюрприз.
– Саламу Эликум, – говорит Али, взяв трубку.
Он ничего не добавляет, ни «сколько лет, сколько зим», ни «что тебе нужно?». Он слушает Моханда, который рассказывает, что он во Франции, в Лионе, у племянника, но планирует поехать на Север, повидаться с кузенами. Может быть, они могли бы пересечься.
– Конечно, – отвечает Али. – Встретимся в Париже.
Он говорит это так, будто Париж – соседний городок, хорошо ему знакомый, куда он часто ездит.
– Не надо тебе с ним видеться, – говорит Йема. – Он мерзавец, душегуб.
– Он наш земляк, – отвечает Али.
Если бы послание Аграрной революции не спровоцировало ссору между отцом и сыном, которая еще сгустила разделяющее их молчание, Али, может быть, предложил бы Хамиду присоединиться к ним и смог бы, устами Моханда, вернуть сыну маленький кусочек навсегда покинутого Алжира. Может быть, Хамид узнал бы в Моханде одного из гостей, приглашенных на его обрезание, и был бы рад его видеть. И, может быть, тогда он рассказал бы Наиме о человеке, живущем по ту сторону моря, которому хватило мужества, прозорливости или удачи сражаться на правильной стороне. Но Али слишком горд, чтобы сделать первый шаг и связаться с сыном. И он отправляется один на встречу, которая – не напиши я о ней – канула бы с его смертью в безвозвратное забвение.
В условленный день Али надевает свой лучший костюм (это его единственный костюм) и садится в поезд до Парижа. Он встречается с Мохандом на Монпарнасском вокзале. Тот ждет его на продуваемом всеми ветрами перроне в своем лучшем пальто (это его единственное пальто). Мужчины неловко пожимают друг другу руки. Они не виделись больше десяти лет. Им уже по пятьдесят, и у них седеют волосы, каждый всматривается в лицо другого в поисках помет времени, которые они неспособны разглядеть в своем отражении, и оба идут, приосанившись, пытаясь походить на полузабытое воспоминание.
Али, будучи французом, смотрит на Моханда как на туриста, а стало быть, ему самому надо прикинуться парижанином. Он тычет пальцем в памятники, которые, вообще-то, для него все одинаковы, и думать перед ними он может лишь об одном: далеко ли отсюда живет его сын? Знаком ли ему этот вид? Они гуляют, почти не разговаривая, а в час обеда Али останавливается перед рестораном с золотыми буквами на витрине и бархатным интерьером; портье у двери смотрит на них удивленно. Али хотелось бы притвориться завсегдатаем подобных заведений, но он чувствует себя не в своей тарелке, как только они входят внутрь. Он не знает, куда девать свое тело, голос, свой взгляд. Не знает, как сесть, не толкнув других клиентов. Не знает, что заказать и – хуже того – как заказать. Он понимает, что Моханд видит его неловкость, и от этого только хуже. Когда на стол ставят закуску, которой ему не хочется, Али спрашивает его – как он надеется, слегка небрежно, – как дела на родине. Моханд вздыхает и с полным ртом селедки отвечает, что дела не очень: