Союз их кровный, не случайный,
И только в роковые дни
Своей неразрешимой тайной
Обворожают нас они.
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений –
Самоубийство и Любовь!
(Ф.И. Тютчев. «Близнецы»)
Как и у Тютчева, позднему Бунину близость любви и смерти, их сопряженность представлялась частным проявлением общей катастрофичности бытия, непрочности самого существования. Все эти издавна близкие ему темы (вспомним еще раз «Всходы новые», «Чашу жизни», «Легкое дыхание» и т. п.) наполнились новым, грозным содержанием.
Жизнь в эмиграции почти не отразилась в бунинских произведениях, между тем приток свежих впечатлений о русской действительности прекратился вовсе. Одному из своих адресатов Бунин сделал однажды в письме интересное признание:
«В молодости я очень огорчался слабости своей выдумывать темы рассказов, писал больше из того, что видел, или же был так лиричен, что часто начинал какой-нибудь рассказ, а дальше не знал, во что именно включить свою лирику, сюжета не мог выдумать или выдумывал плохенький… А потом случилось нечто удивительное: воображение у меня стало развиваться «не по дням, а по часам», как говорится, выдумка стала необыкновенно легка, один Бог знает, откуда она бралась, когда я брался за перо, очень часто еще совсем не зная, что выйдет из начатого рассказа, чем он кончится (а он очень часто кончался совершенно неожиданно для меня самого, каким-нибудь ловким выстрелом, какого я и не чаял); как же мне после этого, после такой моей радости и гордости, не огорчаться, когда все думают, что я пишу с такой реальностью и убедительностью только потому, что обладаю «необыкновенной памятью», что я все пишу «с натуры», то, что со мной было самим, или то, что я знал, видел!»
Способность Бунина-художника «выдумывать», выросшая некогда на реальной почве, отделилась от нее и теперь сама узурпировала действительность. Силой своего творческого воображения писатель пытается воссоздать утраченный для него мир. Для него достаточно вспомнить усадьбу в лунный зимний вечер, принадлежавшую некогда матери, а затем помещику Логофету, чтобы «вдруг пришел в голову сюжет «Музы» – как и почему, совершенно не понимаю, – признается сам Бунин, – тут тоже все сплошь выдумано, – кроме того, что я когда-то часто и подолгу жил в Москве на Арбате в номерах «Столицы»…»
Однако здесь домысел, при всей его творческой мощности, несет на себе печать обреченности, опустошенности жизни в изгнании. Он не дополняет, как прежде, увиденное и строит свой, независимый мир. Мир этот преобразован по роковым законам страсти и смерти. В разгар будничной серой жизни герои либо испытывают сильнейшее, как солнечный удар, чувство, выбивающее их из повседневности, либо ощущают внезапно непреодолимую тягу «уехать». И чаще всего их поездка с одним конечным адресом: они торопятся, как выражается студент Левицкий, «в Могилев, удивительно, говорят, красивый город» («Зойка и Валерия»).
Размеренно и обыденно живут эти люди, пока не натыкаются на некое «вдруг». Собственно, Бунина теперь нисколько не интересует их прежняя, заурядная жизнь. Он демонстративно отстраняет все, что было до «вдруг», он опускает подробности их профессии, социального положения и оставляет малую толику типических примет лишь для сохранения иллюзии правдоподобия. На смену щедрости, обилию подробностей (вспомним еще раз упрек Горького бунинской «Деревне» – «слишком густо») приходит строгий рационализм отбора, подчас (например, в ряде новелл из цикла «Темные аллеи») превращающий скупую деталь в своего рода условный знак, «иероглиф» события.
В рассказах 1930-х и 1940-х годов мы встретим «офицеров», «студентов», «художников», «писателей», «купцов», «генералов», но ничего, ничего буквально, что бы указывало на их занятия, обязанности, деловые и творческие интересы, мы не отыщем. Они делают «что-то», «откуда-то» приезжают, «чем-то» заняты – это мало трогает автора. Их социальная принадлежность, равно как и имена, – условны, случайны, необязательны: поручик или композитор, «он» или «я», Алексей Алексеевич или Петр Петрович. Это любовники по преимуществу, люди огромного эмоционального и чувственного накала. Совершенно внезапно для них самих их жизнь освещается роковым огнем страсти и смерти.
«А зачем он себя застрелил?» – разговаривают дети в рассказе «Часовня».
«Он был очень влюблен, а когда очень влюблен, всегда стреляют себя…»
Вот здесь, в пределах «роковой любви», ведет автор слова героев, пока его гипертрофированный вымысел не понуждает их «ловким» выстрелом свести счеты с жизнью. «Великим инквизитором жизненных положений» назвал послереволюционного Бунина советский критик Д. А. Горбов. В самом деле, тяжелой, категорической безысходностью веет от тех ситуаций, какие избирает писатель для своих персонажей, ставя, словно экспериментатор-психолог, все более изощренные задачи. Бунинские герои мучаются и страдают там, где для «обычного» человека еще не достигнут сам порог чувствования. Рыцарский романтизм, изысканность, культ любовного чувства – все это отделяет Бунина не только от декадентства, с его влечением к болезненному, темному, уродливому, но и от насквозь «плотского» творчества Мопассана.
В «Темных аллеях» мы встретим и грубоватую чувственность, и просто мастерски рассказанный игровой анекдот («Сто рублей»), но сквозным лучом проходит через книгу тема чистой и прекрасной любви. Необычайная сила и искренность чувств свойственна героям этих рассказов, и нет в них смакования рискованных подробностей, пресловутой «клубнички». Там, где любовь, – все свято. Любовь как бы говорит: «Там, где я, не может быть грязно!»
В бездымном, чистом пламени высокой любви не просто поэтизируются самые «стыдные» подробности – без них сокращено, урезано путешествие души, громадность ее взлета. Именно естественный сплав откровенно чувственного и идеального создает художественное впечатление: дух проникает в плоть и облагораживает ее. Это, с точки зрения Бунина, и есть философия любви в подлинном смысле слова.
Романтика ощущений и осторожный натурализм подробностей уравновешивают друг друга. Влечение к женщине, по Бунину, всегда чувственно и таит в себе загадку. Он повторял старинное изречение: «Жены человеческие есть прельщения человеком». «Эта «сеть», – размышляет близкий Бунину герой, – нечто поистине неизъяснимое, божественное и дьявольское, и когда я пишу об этом, пытаюсь выразить его, меня упрекают в бесстыдстве, в низких побуждениях… Подлые души! Хорошо сказано в одной старинной книге: «Сочинитель имеет такое же полное право быть смелым в своих словесных изображениях любви и лиц ее, каковое во все времена предоставлено было в этом случае живописцам и ваятелям: только подлые души видят подлое даже в прекрасном или ужасном» («Генрих»).
И здесь, в сфере трепетного и смятенного чувства, конечно, выводы Бунина мрачны: любовь прекрасный, но мимолетный гость на нашей земле. Дай ей продлиться чуть дольше – проза и пошлость съедят ее, произойдет стремительная девальвация чувства. «Неожиданное счастье выпадает на долю «друга мужа», влюбленного в «куму». И вот уже наутро она назначает ему встречу в Кисловодске, через две недели. Он отвечает ей: «Как мне благодарить тебя!» – а сам знает: «…там я ее, в этих лакированных сапожках, в амазонке и в котелке, вероятно, тотчас же люто возненавижу!» («Кума»).