Русская сова Минервы не только предпочитает сумерки, но и избегает стай. Михаил Михайлович Сперанский, готовясь в начале XIX века преобразовать Россию, отдает себе отчет в том, что реальные творцы общего мнения – не публика, а «известное сословие просвещенных умов» и «теплых ко благу общему сердец». Тут мы уже совсем близко к тайным обществам. Интеллигенция в абстрактно-философском значении неслучайно появляется в России в масонском лексиконе XVIII века у Ивана Григорьевича Шварца. С началом следующего века общества будущих декабристов мыслят себя «хранилищем, так сказать, всего ума, всех сведений народных». Они должны «ввести образ мыслей (в данном случае Союза Благоденствия. – Д. С.) в общее мнение, и намерения Союза, как можно более, передать в общее желание: дабы общее мнение революции предшествовало».
Плоды просвещения, усердно насаждавшиеся государством в предыдущем веке, начинают для него горчить. Радищев и Новиков еще могли рассматриваться как индивидуальные случаи, но в начале XIX века «расхождение путей» между правительством и образованным обществом перерастает в коллективный феномен. Жозеф де Местр еще в 1810‐х годах предрекает «какого-нибудь Пугачева с университетским дипломом во главе движения» (quelque Pougatcheff d‘Université à la tête d’ un parti). После 14 декабря 1825 года среди главных причин декабризма итоговый манифест следствия – пера все того же Сперанского – особо выделяет развившуюся «праздность ума» и «роскошь полупознаний».
«Полупознания» – тоже в копилку нашего словарика; одна из ключевых фигур речи, привязанных к истории интеллигенции. Уточняющие определения «истинного» образования, представление о его полноте или ущербности идут издалека. Little philosophy Фрэнсиса Бэкона, «истинное просвещение», французское demi-lettré, английское semi-civilization, немецкое Halbbildung, полуобразование появляются на фоне убеждения, что высшее, полное, глубокое знание сопряжено с этическими нормами. Это универсальный способ провести разграничения внутри интеллигенции: «люди полуобразованные» в дневнике А. Н. Никитенко (1864) или его же «полуобразованность» интеллигенции в сравнении с «полудикостью» народа. И до semi-intelligentsia Владимира Набокова (это он о Максиме Горьком) и «образованщины» Александра Солженицына.
«Пугачевы с дипломами» и расхождение путей отмечает дилемму государственной модернизации с ключевой связкой образования и службы. Рассеивается иллюзия ценностно нейтрального знания, которое можно заимствовать в чисто утилитарных целях («Не да веруем им, но да ведаем творимая у них») и на котором строилась цивилизаторская политика русской верховной власти. Нововременное знание не могло долго оставаться нейтральным; оно встроено в определенную картину мира, в которой рано или поздно приобретало политический вес.
«Дух школы», замечал историк Томас Ниппердай по поводу прусского случая, обращался вспять «против своего инициатора и покровителя, неконституционного государства». Немецкий либерал Рудольф Вирхов высказался о том же в афористичном стиле: «Свобода без образования несет анархию, образование без свободы революцию». В России ему вторил министр финансов Сергей Витте в разговоре с императором Александром III, утверждая что образование вызывает социальную революцию, но необразованность проигрывает войны.
Николай I принял к сведению выводы Следственной комиссии о пагубной «роскоши полупознаний» как одной из причин восстания декабристов. Ответом были проекты, поощрявшие развитие среднего класса и культивирование нейтрально-утилитарного, неполитического знания. «Мы – инженеры», – любил, как известно, повторять царь, руководивший при своем старшем брате соответствующим ведомством. Естественным шагом для него было расцеловать инженера, построившего первый постоянный мост через Неву в Петербурге, даже если этот инженер был поляк, Станислав Кербедз. Для пишущей же братии и «гуманитарной интеллигенции» Николай предпочитал мостам «умственные плотины».
Позитивным содержанием николаевской программы была политика «воспитания общественности» с созданием лояльной власти «середины», апологетом которой был граф Сергей Семенович Уваров. Триединая формула Уварова формулировала программу интеллигенции «правительственной», гегелевской Regierungsintelligenz. В духе синтеза европейского романтизма она нацелена на «согласие между верою, ведением и властию». Программировалось «приноровление всемирного просвещения к нашему народному духу» под государственным начальством. Эта программа игнорировала уже существующее в России образованное общество и не могла не потерпеть крах. Как и в Париже при Старом режиме, верный индикатор – отчеты полиции: «дворянчики от 17 до 25 лет», по мнению канцелярии политического сыска, «составляют в массе самую гангренозную часть империи» и стремятся соединиться в подпольные общества». Репрезентативные функции знания меж тем ищут выхода. Стать «выразителем» «народности и общественности» должна…
Словесность/лит(т)ература. Понятие словесности проделывает в XVIII – начале XIX века эволюцию от личной способности к сочинительству, «дара слова» письменного и устного, навыка светской беседы – к «нашей отечественной словесности» как национальному достоянию страны. С 1790‐х годов параллельно словесности растет частотность употребления литтературы. Сначала в основном именно так, с двумя «т», указывая на заимствование из французского, а не немецкого, что бы ни писал в своем этимологическом словаре Макс Фасмер. То, что это галлицизм, логично и исторически. Возвышение литтературы у нас идет в фарватере французского развития.
Французский романтизм видел своего духовного лидера в образе писателя (écrivain), поэта (poète) и художника (artiste). Освобожденный благодаря бурно развивавшемуся книжному рынку от вынужденного патроната аристократии, от канонов и условностей классического стиля, литератор ощущал себя творцом не только слова, но и жизни. Заимствуя из французской словесности на рубеже XVIII и XIX веков сюжеты, слова и даже синтаксис построения фраз, Россия вполне впитывает и самосознание их авторов.
Введенное тогда же карамзинистами, само слово литтература «знаменовало», как выражались, наличие (или скорее недостаток) в России национального эквивалента литературы европейской, выразителя национального гения. В литтературу, в отличие от словесности XVIII века, уже не включаются духовные авторы. Ее пафос в красоте или «художественности»: и хотя еще Василий Тредиаковский перелагал французские бель летры как «красную словесность», язык предпочел «беллетристику». В итоге именно галльско-латинский термин становится показателем духовного уровня нации, предваряя успех такой же иноязычной интеллигенции, тогда как словесность остается лишь учебным предметом («словесник»).
Писатель из досужего занятия переходит в категорию знаменитого «я числюсь по России». В стране нет трех раздельных властей, зато уже возвещает о себе власть четвертая. По Пушкину, «писатели во всех странах мира суть класс самый малочисленный», но «аристокрация самая мощная, самая опасная», ибо «никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда».