Проживал Джа в примечательном месте – в Яффе на углу улиц Пушкина и Гоголя, близ так называемого Адоланового сквера, где добровольцы раздавали ночевавшим под акациями наркоманам таблетки метадона. Джа утверждал, что он перекупщик, а не коллекционер, хотя вся квартира его была заставлена и завалена разным драгоценным хламом: мне он подарил увесистую арабскую пепельницу в виде отлитой из железа парусной байдары – «Чернеет парус одинокий». Вот как раз с ним – долговязым, с аккуратной густой бородкой, тонкокостным, но мускулистым человеком с некрупными чертами лица, часто принимающего выражение трагичности или, напротив, по обкурке или после стакана вискаря, удовлетворённой снисходительности, – мы сидели тогда на дне песчаного оврага, над которым стая зелёных попугаев вверху оглушительно переругивалась с дятлами, споря за жильё в расколотом стволе корявой раскидистой смоквы, пытаясь их оттуда вытурить, – и смотрели, как молодые собаки, крутясь в клубке погони, взбивали облако пыли, скрывающей невозмутимого пожилого пса: Балаганджа привёл его к Мирьям. Мы спустились на собачью площадку, где собака оправилась и вырыла себе в тени ямку, чтобы улечься и последовать нашему примеру – отдохнуть в тени от зноя, накрывшего душной влажной тушей побережье.
По профессии Джа был средней руки актёром и, помимо занятий антикварным утилем, работал в одном из театров Яффы, но хромавшая актёрская занятость не позволяла прокормиться ему и его девятилетнему сыну. Обычно Балаганджа собирал сцены для скаутских сабантуев, монтировал осветительную аппаратуру, работал звукорежиссёром, диджеем, возил по стране регги-группу. Будучи отцом-одиночкой, он жил с родителями, в то время как его бывшая жена пропадала то в Кении, то в Марокко, то на Гоа; Балаганджа продолжал с ней нянчиться, постоянно куда-то из-за неё пропадал, ездил вытаскивать из передряг, из долгов, из полицейского участка или таиландских притонов, сам потом себе в награду подвисая с ней где-нибудь в Непале. Друзьям он привозил после рассказы о приключениях и каком-нибудь баснословном оттяге – вроде недели медитации в хижине на краю пропасти, полной медлящих, просвечивающих над лесом облаков.
Друзья слушали его жадно, особенно я, знавший толк в подобных бессознательных зависаниях в пещерах отшельников над ярусами нехоженого вади. Балаганджа получил прозвище Самурай, сыграв в нашумевшей и прокатившейся по многим площадкам театральной постановке «Старухи» Хармса саму Старуху, одетую художником по костюмам так замысловато, что с задних рядов она походила на самурая: в широкоугольном подпоясанном подобии картонного кимоно, которое, когда Балаганджа садился на корточки, ловко складывалось в подобие чемодана типа «мечта оккупанта». Любимым режиссёром Джа была негритянка Нэнси Фрэзер, утончённая алкоголичка, выросшая в Гарлеме и вышедшая замуж за бродвейского драматурга, оказавшегося на всю голову сионистом. Они с мужем, вечно пришпиленным к её сиреневому балахону небольшим порывистым мужичком с громовым голосом, особенно выделяли Джа, ревнуя его к другим театрам.
Джа мотался по всей стране, по кибуцам и домам культуры мелких городков, погрязнув во множестве эпизодических ролей, увлекая ради компании приятелей – я, например, начал с того, что в массовке «Аиды» изобразил египетского военачальника верхом на боевом, раскрашенном в золото деревянном слоне.
Так я и познакомился с этой троицей – начав с роли статиста в оперной постановке, двести шекелей за выход в последнем действии в составе хора, топавшего по подмосткам сцены, смонтированной на холме перед величественной крепостью Масада, некогда обложенной и взятой Десятым легионом, положившим конец Великому иудейскому восстанию против Рима. Скальная крепость в чёрной бархатной ночи, раскинувшейся над гористой пустыней, залитой лунным светом, изборождённой ущельями, провалами, холмами, обрывами: застывший каменный шторм скатывался с Иерусалимских высот в самую глубокую на планете яму – в пасть рефаимов, в которой перекатывалась адски солёная слюна: ртутной тяжести волны её медлительно набегали на берег, изъеденный оспинами грунтовых провалов, пока мы мчались на дребезжащем каждой панелью обшивки автомобиле, чтобы успеть ко второму действию. В «Аиде» я познал театральную премудрость переодеваний, умение ждать своего выхода, точнее, прохода в пластмассовых потёртых латах и c крашенным серебрянкой мечом, продвинулся со временем сперва в жрецы, для чего пришлось обриться налысо, затем в военачальники, – научился сидеть у костерка над обрывом, глядя в приближенное вплотную к мозжечку, засыпанное звёздами, как мукой, небо и спокойно относиться к дурманной медлительности, к которой были пристрастны все работники театра, регулярно собиравшиеся в кучки там и сям, чтобы пустить по кругу едкий дымок растафарианского благовония, компоновавшего и смазывавшего служением этому ритуалу механизм театра – костюмеров, бутафоров, осветителей, актёров, рабочих сцены, билетёрш, разносчиков программок.
На моё счастье, я был принят компанией после периода настороженности и присматривания. Впервые заслышав запах волшебного дымка, я спросил: «Откуда дровишки? Я бы затарился, простите, ради бога». «Ради Бога у нас не подают. Ради Бога у нас убивают», – обернулся ко мне грозно Каифа и уставился на меня, пока я, опешив, смотрел на его майку с надписью «I don't give a shit». Каифа любил такие майки, а в ухе у него блестели две серебряные серьги, вырученные им из коллекции чёрных археологов; он всем говорил, что эти слепки – подделка, но Джа шепнул мне, что Каифа прибедняется: такие серьги именно так – по две в ухе – носили греки, получившие на первую Хануку по шее от маккавеев.
Круглолицый, коренастый, в сильных узеньких очочках, поразительно похожий на канувшего в сталинском аду писателя, отражающий его и в том, что обладал тягой к риску, неподвластной разуму: Бабель был любовником жены чекистского кровавого наркома, а Каифа, почти необъяснимо владевший вниманием многих женщин, ходивших за ним в сложнейшие походы по всей Святой земле, от моря и до моря, любил увлечь очередную пассию куда-нибудь в Красные горы близ Эйлата и предаться с ней любви на узеньком карнизе над провалом, способном поглотить небоскрёб.
Ум и смелость Каифы очаровывали, но главное – он был воином здравого смысла. Его нельзя было назвать богоборцем, хоть он легко мог научным знанием опровергнуть многие библейские верования – начиная с того, что никакого кровавого завоевания Ханаана Иисусом Навином не было, что личность Моисея менее реальна, чем личность Еноха, в то время как существование царя Давида имеет историческую основу, в отличие от его мифического сына Соломона, не оставившего ни единого материального свидетельства своего присутствия в этом мире. Сколь бы ни были шокирующими для обычного сознания такие открытия, Каифа умел выбирать собеседников, наработал в походах большой опыт, начав с того, что в «Фейсбуке» предлагал услуги проводника и гида. Вокруг него сформировался за годы свой круг адептов его таланта учёного и знатока ландшафта, весёлого повесы и любителя оттянуться в полный рост посреди какого-нибудь уникального остросюжетного пейзажа – скажем, в километре от Ливанской границы или под канонадой сирийского производства. Он был проницателен в отношениях с людьми, искренне интересовался ими, был нетерпим к глупости и пустым верованиям, любил говаривать: «Есть такая вера, что хуже неверия». И однажды добавил: «Мы не богохульники, мы Бога пробуем поймать за хвост».