Я вышел на заправке, позвонил Нисиму, выслушал его проклятия и обещания явиться и самому навалять Коме. Решил выпить кофе и уселся за столик. Пульсация цикад и пение дроздов заглушали шум трассы. Я снова позвонил брату и терпеливо досчитал до десяти гудков, прежде чем включился автоответчик.
Мой брат Кома – одна из достопримечательностей иерусалимского района Исландия. Но Кому знают и в Старом городе, там он тоже как рыба в воде. Прежде чем отправиться туда, я иду ещё в одно убежище моего брата – Музей Рокфеллера, неподалёку от Дамасских ворот. Кома любит побродить, а потом задремать на каменной скамье в наполненном древностями особняке. На полках и витринах особенно заметен пантеон языческих божеств – божков скромных и величественных, яростных и смирных сгустков силовых полей мироздания и мнительности. Наверное, Кома чувствует себя рядом с идолами уютнее, чем с людьми и духами. Человек вместе со своим неизменным на протяжении тысячелетий телом по-прежнему мал и пронзительно слаб, несмотря на путь, пройденный от саблезубых тигров до крылатых ракет. Конечно, детство человека – это отчасти детство человечества. Но там, в музее – среди фигурок пенатов
[10] и женских форм пышущего плодородия, – там чувство жалости к человеку, древнему и современному, встревоженному и уповающему, мучающемуся и молящему, – особенно пронзительно, и Кома, вероятно, принимает его отчасти на свой счёт в качестве утешения.
Я пробежался по пустым залам музея и расспросил знакомого смотрителя. Старик-араб, сидевший во внутреннем дворике подле кальяна, сказал, что брата не видел давненько; он непременно позвонит мне, если тот зайдёт в музей.
Иерусалим раскрывается на закате, его подлинный цвет – загорело-телесный, бронзовеющий, золотистый. Говорить об архитектуре Иерусалима можно только в том смысле, насколько она, архитектура, незаметна – на этих горах, среди этих садов.
Где-то я читал: «Лунатик видит луг, стоящий на кротах»; так и жители Иерусалима похожи на лунатиков, потому что обращены большей частью в незримое, в созидательный сон.
Иногда мне кажется, мой брат видит свой собственный особенный сон, и я не могу отринуть его полностью.
Главный житель Иерусалима – некая сущность, вобравшая в себя сразу и прошлое время, и будущее, жаждущая мира и угрызений совести… А вот и та самая синагога, Кома может быть и здесь. Когда-то, в первые недели в стране, в осенних холодных потёмках на Йом-Кипур отец привёл нас в неё сюда. Народу было не протолкнуться, раввин произносил проповедь, все слушали увлечённо. Рядом со мной стоял китаец, средних лет, с выражением страшного почтения и трепета на лице. На голове у него вместо кипы был мятый носовой платок. Он ничего, как и мы, не понимал, но, наверное, думал, что это не проповедь, а молитва, и раскачивался в такт размеренной риторической интонации оратора и что-то шептал. Я поглядывал на него и запомнил его взмокшее от почтения лицо. Кома тоже достал платок, и они оба с китайцем стояли у стены и раскачивались в такт завываниям хазана.
И здесь нет Комы.
Однажды я таскался с теодолитом не где-нибудь, а там, где Александр Македонский вёл переговоры с иерусалимским первосвященником. Откуда только я не возвращался!
Да, тут под ногами – само время. Хрусталик небес всматривается пристально в него. Ни единого облачка – ни единой мысли. Время – это левиафан: ибо забвение самый могучий зверь на свете. Кто справится с забвением?
А ведь скоро Новый год. 31 декабря Кома приезжает ко мне с тортом. Точнее, с тем, что от него осталось по дороге. Он ест только сладкое, у него сбоит в мозжечке центр насыщения. Чёрт, подвернул ногу, как больно, но вроде ничего, ничего, как-нибудь доковыляю, хоть и в гору.
Улицы Иерусалима в основном устроены по принципу веера и дуг: в крупном масштабе – проведённых по направлению к Старому городу; в локальном – осваивающих террасы гористой местности. Рёбра веера покрывают удаление от Храмовой горы или смещение по ярусу; дуги обеспечивают сообщение по всей поверхности террасы. Рельеф Иерусалима и предместий – уступчатый, со множеством долин, ущелий, оврагов, плато. Это славная и редкая топология: сегодня можно выйти по одной из дуг и в каком-то месте, перейдя на одно из рёбер, достичь Яффских ворот; а завтра отправиться по дуге в противоположную сторону и, незаметно скользнув по иному ребру, прийти всё к той же Цитадели Давида. Ты движешься по поверхности сферы. Идешь ли налево, направо, вверх или вниз – всё равно сваливаешься к сердцевине: к одним из городских ворот, за которыми пространство вообще исчезает, благодаря своей особой туннелеобразной сгущённости.
При этом Старый город – не сфера, а шар, ты можешь двигаться в нём вверх и вниз, как червь в яблоке: от Котеля по археологическим шахтам и арочным проходам, по улицам, изгибающимся и рассекающим; есть и непрерывные маршруты по пространству крыш, это особенно увлекательный и не слишком доступный вид спорта, так передвигаются военные патрули.
Где же Кома, где этот чёртов псих? Третий час я мечусь по крытым улочкам, зажимаю украдкой нос, когда миную лавки специй и мясные прилавки, полные сладковатого запаха разверстой плоти. Пускаю слюну, замедляя шаг у прилавков с горячими лепёшками, посыпанными кунжутом и иссопом, толкаюсь с туристами и у храма Гроба Господня ищу глазами Абдуллу – невысокого, коренастого, похожего на мула, с высокими скулами и чуть выпирающими зубами, необычайно подвижного парня – он из семьи «хранителей ключей» и обычно налажен отцом присматривать в целом за порядком, и у него бы спросить про Кому…
Старый город полон сумасшедших, некоторые денно и нощно плетутся с молитвенниками по станциям Страстей Христовых, некоторые таскаются со здоровенными крестами, впрочем, чаще всего к комлю привинчены колёсики, как у продуктовых тележек. Есть среди них и женщины, есть тихие и безбровые, закутанные с ног до головы, а есть порывистые, всё время на взводе, с распущенными волосами, как одна ирландка, третий год ошивавшаяся в Старом городе и по монастырям в Иерусалиме и окрестностях – в кашемировом балахоне с вышивкой золотом по подолу: «Я жена Яхве». Кома в своём состоянии тянется к этим ряженым, однажды я нашёл его на Голгофе бьющим земные поклоны с каким-то мужичком в натуральных онучах и тулупе. Но и в храме Гроба его никто не видел. Я дождался, наконец, Абдуллу, оставил и ему номер телефона. На выходе с площади он меня перехватил: «А в Гефсимане смотрел?» – «В Гефсимане?..» – растерялся я. Да, да, конечно, близ Гефсиманского сада есть не то пустырь, не то грунтовая стоянка для автобусов, привёзших туристов на Масличную гору, там собирались иногда вот эти бесноватые. Некоторые из них там ночевали, кто-то поставил палатку, но держал там свой бродячий хлам, кто-то кипятил чайник, в общем, табор есть табор.
Делать было нечего, и я двинул к Львиным воротам.
Иерусалим настолько бездонный город, не просто «отдельная вселенная», а универсум, связанный и отражающий весь мир, всю историю и – самое главное – настоящее и будущее. Подъём с запада в Иерусалим по одному из двух шоссе – этот путь совсем не рутина, а что-то похожее на медитацию. Трудно объяснить, но в Иерусалиме все немного сумасшедшие и многие терпимо относятся к сумасшествию настоящему: я годами, проходя мимо, наблюдал полноватую женщину на улице Яффо напротив дома с солнечными часами, – она стояла у мольберта с высохшей палитрой и сухой кистью поправляла что-то невидимое на остановившемся много лет назад полотне с тем самым недописанным домом с солнечными часами, отбрасывавшими стрелку тени от второго подземного солнца. И на закате становится понятно, откуда кружащее лёгкое безумие: при заходе солнца весь город преображается в золотистом отливе по белому камню, становится драгоценным, и Иудейская пустыня волнами холмов проступает у горизонта; ощущение возникает, будто находишься на краю земли, ибо за пределами Иерусалима немедленно начинается километровый спуск в самую глубокую впадину планеты. То есть я не знаю ещё ландшафта, который бы так священно – хоть и лишь на четверть часа – оставлял бы вас наедине с небесами.