— С тобой не нужно часов. Как это ты всегда
узнаешь время?
— Сам не знаю как. Я всегда могу сказать,
который час и где я нахожусь. Меня привезли сюда ночью, на лодке, но я отлично
знаю, где я. Вот, смотрите! Здесь Марсельская гавань, — привстав на колени, он
начал чертить смуглым пальцем по каменному полу. — Здесь Тулон (и тулонская
каторга), вот с этой стороны Испания; а вон с той — Алжир. Там, налево, Ницца.
А теперь вдоль Корниша сюда, и вот вам Генуя. Генуэзский мол и гавань.
Карантин. А вот и самый город: поднимающиеся уступами сады, где цветет
белладонна. Так, поехали дальше. Порто Фино. Возьмем курс на Ливорно. А теперь
на Чивита-Веккиа. Отсюда прямая дорога в… эх ты! Для Неаполя места не хватило!
— Палец его уже уперся в стену. — Но все равно: Неаполь вот тут!
Он стоял на коленях, поглядывая на своего
сотоварища не по-тюремному веселыми глазами. Небольшой загорелый человек, живой
и юркий, несмотря на плотное телосложение. Серьги в коричневых от загара ушах,
белые зубы, освещающие плутовскую физиономию, черные как смоль волосы,
курчавящиеся над коричневым лбом, рваная красная рубашка, распахнутая на
коричневой груди. Широкие, как у моряка, штаны, еще крепкие башмаки, красный
колпак, сбитый набок; красный кушак, а за кушаком нож.
— Теперь смотрите, не собьюсь ли я с пути,
возвращаясь. Следите, патрон! Чивита-Веккиа, Ливорно, Порто Фино, Генуя, Ницца
(вот здесь, за Корнишем), Марсель и мы с вами. Вот тут, где приходится мой
большой палец, — каморка тюремщика и его ключи, а здесь, у моего запястья,
футляр, где хранится государственная бритва — гильотина; ее ведь тоже держат
под замком.
Первый узник вдруг яростно сплюнул на пол и
заскрежетал зубами.
И тотчас же словно в ответ заскрежетал внизу
ключ в замочной скважине, затем хлопнула дверь. Послышались медленные, тяжелые
шаги по лестнице, а вперемежку с ними детский щебечущий голосок; еще мгновение
— и в окне показался тюремщик с маленькой девочкой лет трех или четырех,
прижимавшейся к его плечу; в руке у него была корзина.
— Как поживаете нынче, господа? Моя дочурка
тоже пришла со мной, поглядеть на отцовских птичек. Ну, что же ты? Вот они,
птички, моя куколка, вот, гляди на них.
Поднеся ребенка поближе к решетке, он и сам
зорко приглядывался к своим птичкам, особенно к той, что поменьше — ее живость
явно внушала ему недоверие.
— Я вам принес ваш хлеб, синьор Жан-Батист, —
сказал он (все трое говорили по-французски, но смуглый человечек был
итальянец). — И я хотел бы посоветовать вам: не играйте…
— А почему вы не советуете того же моему
патрону? — спросил Жан-Батист, ухмыляясь и показывая свои белые зубы.
— Так ведь ваш патрон всегда выигрывает, —
возразил тюремщик, недружелюбно покосившись на того, о ком шла речь, — а вы
проигрываете. Это совсем другое дело. Вам потом приходится есть один черствый
хлеб, запивая его какой-то кислятиной, а он лакомится лионской колбасой,
заливным из телячьих ножек, белым хлебом, сыром и отборными винами. Что же ты
не смотришь на птичек, моя куколка?
— Бедные птички, — сказала малютка.
Святое сострадание озаряло хорошенькое личико
ребенка, глядевшее сквозь решетку. Повинуясь невольному побуждению, Жан-Батист
встал и подошел ближе. Второй узник оставался в прежней позе, только жадно
посматривал на корзину.
— Погодите-ка, — сказал тюремщик, ставя
девочку на выступ по ту сторону решетки, — она сама покормит птичек. Вот этот
каравай хлеба — для синьора Жан-Батиста. Мы его разломим пополам, иначе его не
просунуть в клетку. Смотри, какая славная птичка, даже поцеловала тебе ручонку.
Колбаса, завернутая в виноградные листья, что для господина Риго. И вкусное
заливное из телячьих ножек тоже для господина Риго. И эти три белые булочки
тоже для господина Риго. И сыр тоже — и вино тоже — и табак тоже — все для
господина Риго. Счастливая эта птичка!
Девочка послушно передавала все названное в
мягкие, нежные, изящной формы руки за решеткой, но делала это с явным страхом,
иной раз даже спешила отдернуть свою ручку и, нахмурив лобик, смотрела не то
испуганно, не то сердито. А между тем она так доверчиво положила черствый хлеб
на заскорузлую, шершавую ладонь Жан-Батиста (на всех десяти пальцах которого не
набралось бы достаточно ногтя для одного лишь мизинца господина Риго), а когда
он поцеловал ее ручку, ласково погладила его по щеке. Но господин Риго не
обратил на это ни малейшего внимания; желая задобрить отца, он улыбался и кивал
дочке, а когда все припасы были ему переданы и удобно разложены на подоконнике,
принялся истреблять их с завидным аппетитом.
Когда господин Риго смеялся, в лице его
происходила перемена, скорее занятная, нежели приятная. Его усы вздергивались
кверху, а кончик носа загибался книзу, придавая ему зловещее и хищное
выражение.
— Вот! — сказал тюремщик и, перевернув
корзину, вытряхнул со дна крошки. — Деньги ваши я потратил все. Вот вам счетец,
и дело с концом. Как я и предполагал, господин Риго, председатель будет иметь
удовольствие встретиться с вами нынче в час пополудни.
— Чтобы судить меня, да? — спросил Риго,
застыв с ножом в руке и с куском во рту.
— Угадали. Чтобы вас судить.
— А насчет меня ничего нет нового? — спросил
Жан-Батист, благодушно принявшийся было за свой черствый хлеб.
Тюремщик молча пожал плечами.
— Матерь божия! Что же, я до конца своих дней
буду сидеть тут?
— А мне откуда знать? — воскликнул тюремщик,
обернувшись к нему с живостью истинного южанина и так яростно жестикулируя
обеими руками и всеми десятью пальцами, как будто намеревался разорвать его в
клочки. — Вздумал тоже, спрашивать у меня, сколько он будет здесь сидеть! Ну,
откуда мне знать это, Жан-Батист Кавалетто? Разрази меня бог! Иные арестанты
вовсе не так рвутся поскорей попасть к судье в руки.
При этих словах он искоса глянул в сторону
господина Риго, но господин Риго уже снова принялся закусывать, хоть и не с
таким аппетитом, как прежде.
— До свиданья, птички! — подсказал тюремщик
своей дочурке, взяв ее на руки и целуя.
— До свиданья, птички, — повторила малютка.
Тюремщик медленно стал спускаться с лестницы, напевая куплет из детской
песенки:
Кто там шагает в поздний час?
Кавалер де ла Мажолэн!
Кто там шагает в поздний час?
Нет его веселей!
и таким милым было невинное личико,
выглядывавшее поверх отцовского плеча, что Жан-Батист счел своим долгом
подтянуть из-за решетки верным, хотя и сипловатым голосом:
Придворных рыцарей краса,