А что до Марселя, так мы знаем, что такое
Марсель. Город, откуда пошла гулять по свету самая возмутительная бунтовская
песня
[7]
из всех, когда-либо сочиненных на Земле. Который просто не мог бы
существовать без этих своих аллон-маршон — все равно куда, хоть к победе, хоть
к смерти, хоть к черту, на худой конец.
Произнесший эту тираду — с самым, впрочем,
забавно-добродушным видом — перегнулся через парапет и обвел Марсель взглядом,
исполненным величайшего презрения; а затем принял независимую позу, заложив
руки в карманы и бренча там монетами, и подкрепил этот взгляд уничтожительным
смешком.
— Аллон-маршон, скажите на милость! Лучше бы
дали порядочным людям аллон-маршон по их надобностям, а не запирали их в
какой-то дурацкий карантин!
— Да, обстоятельство предосадное, — согласился
второй собеседник. — Но сегодня нас обещают выпустить.
— Обещают выпустить! — воскликнул первый. — Да
это, если хотите, еще большее безобразие. Выпустить! А с какой стати нас здесь
вообще держат?
— Действительных причин нет, согласен. Но
поскольку мы прибыли с Востока, а Восток — пристанище чумы…
— Чумы! — подхватил первый. — Вот в этом все
дело. Недолго и очуметь от того, что с нами здесь происходит. Я словно человек
в здравом уме и твердой памяти, которого засадили в дом для умалишенных —
просто не могу перенести, что меня подозревают в чем-либо подобном. Мое
здоровье не оставляло желать лучшего, когда мы сюда приехали; но от одного
подозрения, что я могу быть зачумлен, я совсем очумел. Да, да, они правы: у
меня чума.
— Вы ее отлично переносите, мистер Миглз, — с
улыбкой отозвался его собеседник.
— Ошибаетесь. Знай вы всю правду обо мне, вы
бы так не говорили. Уж сколько времени я просыпаюсь по ночам и твержу себе: вот
я заболеваю, вот я уже заболел, вот теперь я умру, и эти негодяи воспользуются
моей смертью, чтобы оправдать свои предосторожности. Да я предпочел бы, чтобы
меня сразу проткнули булавкой и накололи на картон, точно какую-нибудь букашку
в коллекции насекомых, чем терпеть те муки, которые я здесь терплю.
— Полно тебе, мистер Миглз, что уж теперь
говорить об этом, когда все позади, — послышался жизнерадостный женский голос.
— Позади! — подхватил мистер Миглз, который
(вопреки своему природному добродушию) находился, видимо, в таком расположении
духа, когда всякая попытка со стороны прекратить спор лишь подливает масла в
огонь. — А хотя бы даже и позади, почему же мне не говорить об этом?
Женский голос принадлежал миссис Миглз, а
миссис Миглз походила на мистера Миглза — у нее было такое же приветливое,
румяное лицо, одно из тех славных английских лиц, на которых запечатлелся
отблеск камелька и домашнего уюта, озаряющего их пять или шесть десятков лет.
— Ну, ну, уймись, папочка, уймись, — сказала
миссис Миглз. — Вот погляди на Бэби себе в утешение.
— На Бэби! — все еще ворчливо повторил мистер
Миглз, но в это время сама Бэби, стоявшая тут же, положила руку на отцовское
плечо, и мистер Миглз немедленно и от глубины души простил Марселю все обиды.
Бэби можно было дать лет двадцать. Это была
красивая девушка с густыми каштановыми волосами, самой природой завитыми в
крупные локоны. Особенно хороши были у нее глаза — такие большие, такие ясные,
такие блестящие, так чудесно озарявшие ее открытое доброе лицо. Пухленькая,
свеженькая, вся в ямочках, она была немилосердно избалована и отличалась той
робкой беспомощностью, которая составляет самый очаровательный недостаток на
свете; ей он придавал дополнительную прелесть, без чего, впрочем, столь милая и
хорошенькая девушка могла бы и обойтись.
— Прошу вас, скажите мне, — проникновенно и
доверительно произнес мистер Миглз, отступив на шаг назад и подтолкнув дочь на
шаг вперед для большей наглядности, — скажите мне откровенно, как джентльмен
джентльмену, можно ли было придумать большую нелепицу, нежели посадить Бэби в
карантин?
— Эта нелепица даже карантин сделала приятным.
— А ведь верно! — воскликнул мистер Миглз. —
Обстоятельство немаловажное! Благодарю вас за то, что вы на него указали. А
теперь, Бэби, радость моя, пора вам с мамочкой собираться в дорогу. Сейчас сюда
явится инспектор врачебного надзора и еще целая ватага бездельников в
треуголках, чтобы выпустить нас, бедных арестантов, из темницы, и прежде чем мы
разлетимся кто куда, надо на прощанье еще хоть раз позавтракать всем вместе
по-христиански. Тэттикорэм, от барышни ни на шаг!
Последнее относилось к хорошенькой, опрятно
одетой девице с блестящими черными глазами и волосами, которая шла за миссис
Миглз и Бэби и лишь слегка присела на ходу в ответ на полученное приказание.
Все втроем они прошли по сожженной солнцем террасе и исчезли под сверкающей
белизной аркой входа. Собеседник мистера Миглза, мужчина лет сорока, со
смуглым, немного печальным лицом, смотрел им вслед до тех пор, пока мистер Миглз
не хлопнул его легонько по плечу.
— Ах, простите! — встрепенулся он.
— Ничего, ничего, — успокоил его мистер Миглз.
Они молча прошлись взад и вперед под тенью
стены, наслаждаясь той каплей прохлады, которую ветерок с моря еще доносил в
этот ранний утренний час к высоко расположенным карантинным баракам.
Разговор возобновил собеседник мистера Миглза.
— Скажите, пожалуйста, — начал он, — как
зовут…
— Тэттикорэм? — перебил мистер Миглз. — Не
имею ни малейшего представления.
— Мне казалось, — продолжал собеседник, — что…
— Тэттикорэм? — снова подсказал мистер Миглз.
— Благодарю вас… что ее так и зовут —
Тэттикорэм, и я не раз дивился этому странному имени.
— Видите ли, — ответил мистер Миглз, — все
дело в том, что мы с миссис Миглз — люди практические.
— Это я уже не раз слыхал во время тех
приятных и интересных бесед, которые мы с вами вели, прогуливаясь по этим
каменным плитам, — отозвался собеседник, и легкая улыбка пробилась сквозь тень
печали, лежавшую на его лице.
— Да, мы люди практические. Однажды, тому лет
пять или шесть, мы повели Бэби в церковь при Воспитательном доме — слыхали вы о
лондонском Воспитательном доме? Такое же заведение, как приют для найденышей в
Париже.