Даже легкий ветерок не рябил тусклую воду
гавани и прекрасную гладь открытого моря. Черные и синие воды не смешивались, и
граница между ними была ясно видна; но сейчас море было так же неподвижно, как
и мутная лужа, от которой оно всегда оберегало свою чистоту. Лодки, не
защищенные тентами, накалились так, что нельзя было прикоснуться к бортам; на
обшивке кораблей пузырями вздулась краска; камни набережной уже несколько
месяцев не остывали ни ночью, ни днем. Жители Индии, русские, китайцы, испанцы,
португальцы. англичане, французы, неаполитанцы, генуэзцы, венецианцы, греки,
турки, потомки всех строителей Вавилонской башни,
[4]
прибывшие в Марсель
торговать, одинаково искали тени, готовы были спрятаться куда угодно, лишь бы
спастись от слепящей синевы моря и от огненных лучей исполинского алмаза,
вправленного в небесный пурпур.
Разлитое кругом сверкание резало глаза.
Правда, там, где на горизонте угадывались очертания итальянского берега,
сверкающая даль была подернута легкой дымкой испарений, медленно поднимавшихся
с моря; но это было только в одной стороне. Белые от пыли дороги сверкали по
склонам гор, сверкали в глубине долин, сверкали на бесконечной шири равнины.
Белые придорожные домики были увиты пыльными лозами, длинные ряды иссушенных
солнцем деревьев тянулись вдоль дорог, не давая тени, и все кругом никло,
истомленное сверкающим зноем, который шел от неба и от земли. Истомлены были
лошади, тянувшие в глубь страны вереницы повозок под дремотное позвякиванье
колокольцев; истомлены были возницы, клевавшие носом на козлах; истомлены были
землепашцы в полях. Все живое, все растущее страдало от зноя — кроме разве
ящерицы, что проворно сновала вдоль каменных оград, да цикады, стрекотавшей,
точно тоненькая трещотка. Даже пыль словно запеклась на жаре, и самый воздух
дрожал, как будто и он задыхался от зноя.
Шторы, занавеси, ставни, жалюзи — все было
спущено и плотно закрыто, чтобы преградить доступ сверкающему зною. Но стоило
ему найти где-нибудь щель или замочную скважину, и он вонзался в нее, как
добела раскаленная стрела. Всего надежней были защищены от него церкви. Там
сонно мерцали лампады в сумеречной мгле, сонно раскачивались безобразные тени
стариков богомольцев и нищих, и выйти из тихого полумрака колонн и сводов было
все равно, что броситься в огненную реку, когда только и остается, что плыть
изо всех сил к ближайшему островку тени. Город, где не видно людей, потому что
каждый, разморясь от жары, рад укрыться в тени и лежать неподвижно, где почти
не слышно гомона голосов и собачьего лая, где только нестройный колокольный
звон или сбивчивая дробь барабана нарушает порой тишину — таков был в этот день
Марсель, жарившийся в лучах августовского солнца.
Существовала в то время в Марселе тюрьма,
мерзости невообразимой. В одной из ее камер, до того отвратительной, что даже
сверкающий день гнушался ею и просачивался туда лишь в виде скудных выжимков
отраженного света, помещалось двое узников. Приколоченная к стене скамья, вся в
зарубках и трещинах, с грубо вырезанными на ней подобием шашечной доски, шашки,
сделанные из старых пуговиц и суповых костей, домино, два соломенных тюфяка и
несколько винных бутылок — вот и все, что находилось в камере, если не считать
крыс и разной невидимой глазу нечисти, кроме нечисти видимой — самих узников.
Скудный свет, о котором говорилось выше,
проникал в камеру через довольно большое, забранное железной решеткой окно,
выходившее на мрачную лестницу, откуда таким образом можно было во всякое время
наблюдать за обитателями камеры. Выступ в кладке стены, у нижнего края решетки,
образовал широкий каменный подоконник на высоте трех или четырех футов от полу.
Сейчас на этом подоконнике, полусидя, полулежа, устроился один из узников;
колени он подобрал, а спиной и ступнями ног упирался в боковые стенки оконного
проема. Переплет решетки был настолько редкий, что не помешал ему просунуть
руку меж двух прутьев и облокотиться на поперечину, что придавало его позе
непринужденность.
Все здесь было отмечено печатью тюрьмы.
Тюремный воздух, тюремный свет, тюремная сырость, тюремные обитатели — на всем
сказывалось пагубное действие заключения. Лица людей побледнели и осунулись,
железо заржавело, камень покрылся слизью, дерево сгнило, воздух был спертый,
свет — мутный. Как колодец, как подземелье, как склеп, тюрьма не знала сияния
дня, и даже среди пряных ароматов где-нибудь на островах Индийского океана
сохранила бы в неприкосновенности свою зловонную атмосферу.
Человека, полулежавшего на каменном
подоконнике, пробрал даже холод. Нетерпеливым движением плеча он плотней
запахнул свой широкий плащ и проворчал: «Черт возьми это проклятое солнце, хоть
бы раз заглянуло сюда».
Он ждал, когда его придут кормить, тесно
прижавшись к решетке, старался высмотреть что-то внизу, куда уходила лестница,
и выражением своего лица напоминал голодного зверя. Но во взгляде слишком
близко посаженных глаз не было ничего от царственной гордости львиного взора;
то был взгляд пронзительный, но неяркий, — словно нацеленное острие клинка,
которое почти не видно, если смотреть на него в упор. Эти глаза не имели
глубины, лишены были разнообразия выражений; они просто открывались и закрывались,
а иногда блестели, как у кошки. Искусный ремесленник мог бы изготовить лучшую
пару глаз — если не говорить о службе, которую они служили своему обладателю.
Нос был довольно красив, из тех, которые называют орлиными, но переносица
чересчур высока, оттого и расстояние между глазами казалось чересчур малым. Что
до остального, то это был человек рослый, видный, с тонкогубым ртом,
прятавшимся под густыми усами, и шапкой жестких всклокоченных волос
неопределенного пыльного цвета, кой-где, впрочем, отливавших рыжиной. Рука,
просунутая между прутьев решетки (вся покрытая свежими, едва зажившими
царапинами), была невелика, удивляла своей женственной пухлостью и, верно,
удивляла бы также белизной, если бы смыть с нее тюремную грязь.
Второй узник лежал на каменном полу, укрывшись
курткой грубого темного сукна.
— Вставай, скотина! — зарычал первый. — Не
смей спать, когда я голоден!
— Можно и встать, патрон, — покорно и даже
весело согласился тот, кого назвали скотиной. — Мне ведь все равно, что спать,
что бодрствовать. Разница невелика.
С этими словами он встал, отряхнулся, почесал
себе спину, накинул на плечи куртку, которой только что укрывался, завязал
рукава под подбородком и, зевая, уселся на пол у стены напротив окна. — Скажи,
который час, — буркнул первый узник. — Полдень пробьет через… через сорок
минут. — Запинка была вызвана тем, что он обежал глазами камеру, точно мог прочесть
где-то ответ на заданный ему вопрос.