– Ну, Голубки, за ваше благополучие. Что-то вы клювики опустили.
Обоим, видимо, понравилось обобщенное «Голубки», обе улыбнулись, и лицо девочки потеплело.
Для районного города уже наступила ночь, когда после неясной заминки Валя вдруг оделась и стыдливо или с обидой сказав: «Пойду узнаю, что задали по алгебре», – ушла порывисто, хотя дверь за собой прикрыла тихо. Опустив глаза сидела Голубкина старшая и ни словом не оговорила, не задержала дочь:
– А я ведь так и подумала, что вы с проверкой…или уж по старым моим делам, – Голубкина печально улыбалась. – Расскажите, Вадим Сергеевич, о себе – ведь работа ваша интересная. – Она вместе со стулом пододвинулась ближе к гостю, точно приютилась, приготовилась слушать долгую сказку. – Голова вот кружится – без привычки, это от вина. Запьянею, что станете делать со мной? – и вновь улыбнулась, на этот раз уже без печали.
«Ну вот… извольте любить и жаловать», – раздражаясь, подумал Баханов, а вслух сказал:
– Нет, Зинаида Николаевна, газетчики чаще выслушивают других – по роду службы. Вот и я теперь сижу и думаю: хорошо бы узнать, почему Зинаида
Николаевна не работает в школе? Почему мама с дочкой оказались, простите, в этой дыре? Злой человек завез? Не романтика же привела…
– Да нет, не романтика. – Голубкина напряглась или насторожилась. – До романтики, знаете ли, не дошло. Какая уж там романтика! – Она быстро глянула на собеседника, пытаясь увидеть и понять, а не злоумышляет ли этот человек. Однако лицо Баханова было настолько усталое и отрешенное, что Голубкина тотчас и успокоилась. – С вами, с журналистами ухо востро держать надо: вам скажешь по секрету, а вы в момент – и по миру пустите.
– Или приходилось… тогда ничего не надо, – Баханов медленно провел по лицу ладонью, как будто сгребая с него усталость и тяжесть. Между тем он сознавал, что интерес к этой женщине уже исчез, что разговор исчерпан и теперь следовало бы уходить или нелепо лгать. Он успел даже пожалеть, что вообще пришел сюда, хотелось одного – отдохнуть, хотя бы в коридоре Дома колхозника на раскладушке.
Зато, как часто и бывает с искренними и долго молчавшими людьми, Голубкину вдруг охватило необоримое желание исповеди, желание разделить тайну с этим посторонним и наверно безразличным к ее судьбе человеком.
– Ну вот, Вы сразу и в амбицию, все мы так-то умеем, – и болезненно сморщились губы.
– Что Вы, Зинаида Николаевна, просто жизнь научила меня уважать личную свободу каждого – не люблю насилия.
Голубкина лукаво усмехнулась:
– Да уж! В нашем возрасте насилие исключается. Когда уже за тридцать пять, то силу обретает принцип добровольности. – Она сокрушенно вздохнула: вот ведь как. – Мой бывший сидит – на Унже. А мне с дочкой пришлось бежать сюда – в эту глушь… Какая уж романтика, – и обреченно горько покачала головой.
И уж совсем неожиданно Голубкина поведала скорбную историю, трагедию их маленькой семьи. И хотя подобных историй Баханов и на пересылках наслушался, но вот в такой обстановке слышал впервые. Сам же рассказ был незамысловат и прост, как и сама жизнь в этой камере на двоих.
Голубкины жили в областном центре. Сама она работала в школе преподавателем, муж ее – инспектором отдела кадров одного из техникумов. Словом, была семья как семья, муж как муж – пил не больше других, изменял жене не чаще других, но только вечно ему чего-то не хватало. Слишком мучило сознание того, что рано или поздно он неминуемо умрет – раз и навсегда! – и ни мышиного писка. Только и всего, но – в один обыкновенный день – отец изнасиловал двенадцатилетнюю дочку. Будь она постарше, скрылось бы, но девочка оказалась в больнице – случай получил широкую огласку… отца приговорили к двенадцати годам лагерей, а дочь стала объектом насмешек. Вот и пришлось бежать в глухой район. Голубкиной предложили поработать в детской библиотеке.
Так и живут.
– Зачем Вы все это рассказали? – не шелохнувшись на стуле, сохраняя внешнюю мертвенность, спросил Баханов.
– Поверила, – тоже мертвенно ответила Голубкина.
– И только?
– А тяжело молчать. Как с ядром на шее живу.
– А дочка-то – как теперь?
– Теперь ничего. Все удивлялась, за что отца посадили… И ждет его.
– А Вы – ждете?
– Мы разведены. Изредка он пишет на область «до востребования» – уговаривает ждать еще года три, четыре.
– И что Вы на это, Вы?
– Не знаю… Я до сих пор как-то не верю, что родной отец может пойти на такое по своей воле, ведь он же не сумасшедший, его проверяли… Противно, тошно, а простить бы надо: дело-то сделано и не поправишь.
– Неужели и за это прощают!? – простонал Баханов, брезгливость и ненависть легли в изломе рта – вот кого на четыре кости. – И Вы тоже будете соучастницей, тоже!
Голубкина печально улыбалась, она смотрела потерянно в свои открытые ладони, как будто пыталась по их линиям еще раз прочесть свою судьбу.
– Все это я пережила: и отрицала, и опровергала, и пытала, и казнила – и прощала… А как мне-то жить дальше? А если и я виновата? А если мне еще ребенка хочется? Годы уходят – без года сорок. Живем-то на земле один раз, а я уже столько лет неприкасаемая… Вот и задумаешься. А дочь кончит школу – и прощай, мама.
– Сколько же ему тогда лет было?
– Сорок.
– Ну, мерзавец… Нет, я отказываюсь понимать такое прощение. Что хоть его толкнуло?
– Откуда же мне знать. Он и сам наверно толком не знает. Пишет же, что бес попутал.
– Бес, бес. Уже освоил феню, – сквозь зубы процедил Баханов. – Тварь распутная – на все имеет право. Живем один раз – все дозволено… Говорите, даже с работы приходили обрабатывать, чтобы суд притушить? Великолепно! Скрыть, замять, чтобы пакость за праведность выдать… можете прощать, встречать, только не принесет он добра.
– Ну, а что делать, что!? – теперь уже растерянно воскликнула Голубкина.
Хотелось ответить: убивать гадов, но вовремя сдержался, сказал пусто и обще:
– Жить, воспитывать дочку.
– Не жить, а чахнуть, заживо хоронить себя. Вы вот, Вы – останетесь у меня ночевать?! – неожиданно цинично спросила Голубкина, спросила хладнокровно, но как будто крикнула на весь район: будьте прокляты!
Баханов даже вздрогнул.
– Но и это не принесет Вам радости, – пробормотал он.
– Да, пожалуй, – хмурясь, согласилась и она. – А ведь и я живой человек. – Она зябко вздрогнула и поднялась убирать со стола посуду.
Баханов вторично услышал, как заскрипел под окном цоколь.
«Подглядывает… Ведь она все понимает – и не только понимает», – подумал он, и ему сделалось тоскливо и одиноко – пересылка. – Маша наверно читает или уже легла спать… А ведь ей уже шестнадцать.