– Что же тут не понимать? У тебя нет потребности. А у меня есть. Я и тебя в общину запишу.
– Нет уж, без меня.
– Вот и побудь с детьми, а я в управу сбегаю. Узнаю, по крайности…
– Ты, Вера, зря на грубость нарываешься, – пропел, было Федор, но жена уже стукнула дверью— и по тропе напрямую в поселок. – Вот, Никола, мамка-то у нас с характером, в общем-то – молодец…
– Ой, Верушка, ты заместо деда своего у нас – святое дело задумала! Так и пиши всех подряд, и не спрашивай… паспорта, говоришь, нужны, и подписи… а ведь у Насти почерк хороший, она в конторе табельщицей всю жизнь работала… давай, так я и сделаю: ты себя запиши, чтобы видно было, как записывать, и давай мне бумагу, а я ее Насте и отнесу – она это дело в один день управит и тебе принесет, она на ногу легкая, если не лежит, – вот и ладно… Когда надо или с детьми побыть, зови любую, а то и двух – ту же Настю да хоть меня… мужиков-то нет, всех поубивали, а кои остались, так поперемерли раньше срока… табак да водку жрут – долго ли протянешь… вот я и побежала…
– Ты что мне даешь – на подпись? На заседании и решат, подписывать или нет. Да только я у тебя и документы не возьму… девятнадцать старух и сама – красавица. Никаких регистраций! Надо, чтобы люди хоть живые были, а у тебя тут все мертвые, ну, как их, эти – мертвые души, конечно, мертвые души, как их там – божьи коровки. – Секретарь управы, этакая резиново-окорочная особа лет сорока, курила сигарету, щурилась и с издевкой перебрасывала бумаги с места на место, как будто что-то срочное не могла найти. – Тебе не за Федьку надо бы в замуж, а за попа! – и дрогнули в усмешке окорока ее щек.
– Не мы выбираем, а нас выбирают, – и такое появилось желание возмутиться, но не возмутилась, лишь голос при ответе дрогнул.
– Э, сейчас кто кого сгреб… Ты вот что, девка: я тебе дам чистый бланк – и ты пиши еще пять-шесть кадров молодых, хоть дачников, хоть москвичей, а в таком виде и не приноси…
А потом и еще что-то было не так, и еще что-то – полгода и ушло на регистрацию общины. И когда зарегистрировали и утвердили, тогда-то как будто все беды и обрушились – нечистый лягнул!.. И еще без малого год мытарств потребовалось, чтобы в конце концов районный суд принял решение в пользу общины: освободить помещение склада и передать его по акту зарегистрированной общине православных христиан с. Братовщины для отправления религиозных обрядов… Казалось бы, решение на руках, но Ведомство и не собиралось освобождать помещение… И были новые похождения по управам, и было еще судебное разбирательство.
Полгода назад разослала двадцать восемь писем, просила сообщить, сколько в роду человек у каждого выходца из Братовщины. Как могла объясняла – зачем. Но не будешь уговаривать и заклинать. Отозвались на пятнадцать писем. Сочла за половину, прибавила еще такую половину в Братовщину как есть. И вот что получилось: в Братовщине 22 дома; людей – с теми, которые и по России рассеяны, мужчин 42, женщин 59. Никаких культурных образований в Братовщине нет— ни магазинов, ни медпункта, ни школы. Пятеро получили среднее и высшее образование. Выдающихся личностей нет.
Апофеоз XX века, итоги революции – отступничества и предательства.
Уже дважды над Братовщиной низко пролетел вертолет; уже кончился дневной перерыв, и по магистрали пошли пригородные электрички; привычно доносился радиоголос с платформы: «Внимание, поезд по первому пути… по второму пути»; из ангара время от времени доносились звонко-тягучие удары по железу – ничего этого Вера не слышала и не замечала, точно под водой пребывала она в тишине, усыпляющей и чарующей; и трудно было сказать – она ли это живет, или мысли ее живут независимо от нее: мысли не растекались полой водой, но и сосредоточиться не могли. И все об одном – рассеянно и замкнуто:
«Господи, Ты все можешь… и все знаешь. Ты знаешь, что я грешная, а не она, хотя она и во мне… накажи меня, но не ее… будет она песенки петь, и будет цветочки собирать, и будет радоваться миру и солнышку, творению Твоему. Господи, возьми мою радость для нее…
Как на Надины именины
Испекли мы каравай…
Дедушка, Петр Николаевич, у нас и сын Петруша, помолись о нас, за Надю… Отец Михаил помолится и при крещении благословит во имя Отца и Сына, и Святаго Духа… Это когда крест воздвигали на храм – какой большой чудесный крест! Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат… бежат или бегут?.. А крест пролежал завернутый и обвязанный на стайке тридцать пять лет – так и ждал своего часа. Дождался… И отслужил батюшка молебен, и омыли крест освященною водой – и несли на руках с пением молитв и каждением от дома и до храма, и плакали старики и каялись, и батюшка плакал, и все славили Бога и тебя, дедушка, как праведника… ведь никто и не знал, что на стайке под сеном хранился крест… и целовали крест и каялись – Господи, по грехам нашим… Неужели и она – по грехам? Господи, по грехам нашим – нас. Как же тихо сегодня… Матерь Божия, Царица Небесная, защити ее. И я поклялась бы посвятить ее Богу, но не знаю как это сделать… Мерзость запустения – весь век. И воздвигли крест, и пали все на колени в слезах – перед Господом. Господи, прости и меня, грешную и окаянную… Батюшка, помолись за Надю – и за всех моих мужиков. Господи, а кто же в нашем храме будет служить? А молиться – кто?..»
– Мама, иди! Папа пришел! Мамочка, мама!..
И она очнулась, и по голосу узнала сына Сережу. Хотела отозваться, хотела подняться со скамейки навстречу, хотела помахать рукой, но лишь глаза открыла – и ничего другого не могла. А сын бежал уже по кладбищу и все кричал:
– Мама, мамочка, айда! Папа грибы принес, мама!..
Домой ее привели под руки. Она едва передвигала ноги.
4
На лужайке перед домом, выстроив банки и тазики с водой, дети весело и сосредоточенно перебирали и мыли грибы.
Вера в горнице лежала на кровати с закрытыми глазами, укрывшись до подбородка пледом. Состояние бессилия и благости – и в какой-то момент она подумала: «Вот так, наверно, и умирают – хорошо». Сознание уплывало и уплывало из-под контроля; хотелось что-то понять, а вот что – это из сознания и уплывало.
Федор в оцепенении сидел за столом в передней. Весь он был тяжелый и замкнутый – другой человек, не тот, который волок кладовщика Ивана Семеновича с угрозой запереть в складе… Физически он был, по-прежнему, крепок. Но в свои тридцать восемь лет он резко облысел, посеребрился сединой и запустил бороду. И платье его обрело вечную вторичность – и это не потому, что нет обновок. Любая новая или обособленная вещь выглядела бы на нем нелепо, что ли. Слинял прежний человек, так что и платье требовалось соответственное. Все это внешне и на первый взгляд. Изменилась и вся его сущность, изменился характер, и внешне проявилось это в том, что стал Федор крайне молчалив, жил будто сам по себе. И еще нельзя было не отметить: жизненные события ни раздражали, ни радовали его – все он воспринимал однозначно. А в Братовщине его нередко стали называть Феденькой.