|
Cтраница 40
Вместо эпилога
Стихи об отце и сыне * * *
На стол меня ставивший,
чтоб целовать мои пятки, –
в том времени стаявшем,
скрывшемся без оглядки,
на том конце ниточки
с блестками памяти детской –
в тенистой теннисочке
тот еще юный отец мой…
Что ж это такое?! –
тебе я вернуть не умею
все то дорогое,
что ты отдавал, не жалея.
И я не жалею. Пока.
Я потом пожалею.
* * *
Из шеи моей выдувал клеща,
никогда не давал леща.
Зато на мой крючок пескаря
насаживал, когда я
был еще слишком мал,
чтоб сам хоть что-то поймал.
С тех пор никогда уже не ловил
ни пескарей, ни клещей,
а на крючке многократно был
в силу порядка вещей.
И никого со мной рядом нет,
кто мог бы леща… но не дал.
И стал мне темней этот белый свет.
Темнее, чем ожидал.
* * *
Он просто уехал в командировку
и мне привезет оттуда
игрушку, сказку, на вырост обновку –
рад им, как празднику, буду.
И нынче, когда появится ночью
и даже меня не разбудит,
все ж под подушкой оставит звоночек –
про жизнь, что за смертью будет.
* * *
У моего отца не было вольницы –
типа гаражика лодочного на бережке
и возможности выпить горькую от бессонницы –
той, что от сна бесконечного на волоске.
У моего отца не было сына правильного,
чтобы пришел как надо и потолковал.
И потом у него не было оружия табельного,
чтоб исцелиться, когда свою боль скрывал.
* * *
Как правильно мой поступил отец,
что вовремя умер: не рано,
не поздно. Какой же он молодец:
ушел, как звезда экрана, –
пока еще помнят. Лежал в гробу
библейски-красивый, твердый.
И мне, закусывающему губу,
что надо сказал и мертвый.
* * *
Глянул в зеркало и увидел
лицо своего отца.
Он лицом перед смертью выдал
страх дожить до конца.
Точно те же седые патлы,
потерявшиеся глаза…
И поймешь про себя: упал ты, –
что сказать про него нельзя.
Ты-то раньше на четверть века
испугался век доживать,
хоть пока еще не калека:
и ходить мастак, и жевать.
Но отца у тебя не стало,
и теперь ты крайний в роду.
Впрочем, прожил уже немало
и тужить тебе не пристало,
принимая смерть за беду.
* * *
Чайки белые, как самолеты,
над Самаринскими прудками…
Все без Бога Отца сироты,
а Его не видать веками.
Только чайки – такие ж точно
на погосте, где спит отец мой…
Что осталось еще
от детства?
Самолеты и днем и ночью –
так что в небо не наглядеться.
Улица Павленко. Староновогодняя поэма
Улица Павленко – улица в писательском поселке Переделкино, где находится Дом-музей Пастернака, названа в честь четырежды лауреата Сталинской премии, депутата Верховного Совета СССР Петра Павленко, доносившего на Мандельштама.
Краеведческое вступление
Прости меня, прости, прости, я виноват;
Я в маскарад втесался пестрый…
С. Липкин. Вячеславу. Жизнь переделкинская Сей колхоз устроил Сталин по леоновской наводке. Показатели блистали в каждой сводке. Своевременных романов были высоки удои. Беспегасных графоманов взяли в долю, в пастухи определили, колокольцами снабдили – дили-дили – дили-дили… А по ком они звонили? А по всем – от звезд столичных до сибирской лесорубки. Шел в колхоз единоличник, и урчал кавказец в трубки. Сам определял – на племя или на убой барашка. Беспробудно пил все время председатель Алексашка
[2]. А потом Хрущев колхозу отдавал распоряженья, сколько и куда навозу выливать без промедленья. Перевылили маленько в огороде Пастернака, что на улице Павленко – возле поля и оврага. Там теперь музей за это. Впрочем – с каждым днем ветшает и, в отличье от поэта, вечностью не утешает. Как и все это селенье – на окраине вселенной – с новорусским привнесеньем, постсоветским населеньем.
Часть первая
1 Посреди вечерней тьмы густой только храм светился золотой, да еще кабак сверкал бриллиантом, да собаки лаяли дискантом между сей обителью и той. Все, что хочешь, – лучше, чем ничто. Тьма над головой и под пальто. Тьма везде – в любом приделе храма, в шуточках гуляющего хама, в мертвецах, играющих в лото. С ними я до одури играл, числа выкликал и заклинал – не вытягивалось «девяносто». Свечи из нетлеющего воска продлевают жизни карнавал. Слышал, в позапрошлом феврале так мело, мело по всей земле, словно снегу не дано предела. Но свеча твоя не догорела – и не на столе, а в алтаре. А на даче сорок лет не спят. Рядом бродит сын твой – староват стал сынок, завел за спину руки… – по тропе твоей любви и муки, там, где днем туристы гомонят. Он заходит в полночь в кабинет твой просторный, где и книжек нет, – стол да плащ, кушетка, кресло, кепка, сапоги, сработанные крепко… Он – твой грэевский автопортрет. Надевает плащ – велик слегка. Обувает оба сапога – вроде впору. И несут как в сказке к озеру в резном багете ряски с ивой, не отплакавшей пока. Ива деревенская одна там осталась, где жила она, не Марина Мнишек, но полячка, жизни уплывающей подачка и твоя последняя вина. Мы с тобою, праведник Борис, не во времени пересеклись – только в этом выпавшем пространстве, где летят деревья в жажде странствий по небу, пролившемуся ввысь. И в соседстве со свечой твоей я поставлю свечку поскромней за другого грешника Бориса. И опять тревожно и капризно от нее взовьется рой теней. Как же он гудит над головой! – этот рой: «…Труба, трубы, трубой… Вот и лето… Лета, Лорелея… Я, я, я… А строю на песке я… И не все ль равно, в какой пивной?..» Посреди вселенской тьмы густой. 2
Вернуться к просмотру книги
Перейти к Оглавлению
Перейти к Примечанию
|
ВХОД
ПОИСК ПО САЙТУ
КАЛЕНДАРЬ
|