– Зачем такой крик? – спрашивает мама.
– Фрэнки, – говорит папа.
– Если я сделаю один неверный шаг, одно неверное движение, то вы и от меня отречетесь? – спрашиваю я. – Я попал в ситуацию, в которой невозможно принять верное решение.
– Фрэнки, не надо, – просит мама.
– Нет, вы мне ответьте, – настаиваю я. – Вы что, приехали в другую страну, вырастили двоих детей только для того, чтобы потом с ними, блин, больше никогда не разговаривать?
Мы попадаем в выбоину. Мне хочется собрать все ямы, чтобы эта гребаная машина развалилась. Папа издает странный звук, будто рыгает. Я поворачиваюсь к нему, он морщится.
– Фрэнки, веди аккуратный, – просит он. – Пожалуйста.
Мой гнев отступает, как только папа говорит «пожалуйста». Он никогда не использует это слово.
– Мамочка, – просит папа, – мне стакан, стакан, стакан.
Мама смотрит на бумажную полоску и смятое донышко.
– Больше нет стакан, папа, – отвечает мама и хватается за наши с папой спинки кресел.
– Фрэнки, стоп! – кричит она. – Стоп, стоп, стоп!
Я торможу. К счастью, дорога пустая и темная. Папа открывает дверь, и его рвет на землю. Машин на дороге нет, и никто этого не видит.
– Ты пьян? – спрашиваю я, хотя и так знаю, что он не пил.
Я спросил просто потому, что смутился.
Смотрю на маму, но та молчит. Папа тоже ничего не говорит. Он захлопывает дверь.
– Я в порядке, – сообщает он. – Фрэнки, теперь ехать домой.
Мы подъезжаем к дому. Он примыкает к стене из шлакобетонных блоков, она отделяет дом от проходящего рядом шоссе. Я паркуюсь. Подъездная дорожка вся в пятнах машинного масла. Трава на нашем газоне короткая и сухая. Говорят, что иммигранты привозят на свою новую родину старую эстетику. Теперь я с этим согласен. Для провинциальных корейцев в восьмидесятых наш дом, наверное, был дворцом.
Я выхожу из машины и помогаю маме с папой войти в дом.
– Ты что‐то не то съел? – спрашиваю я папу.
– Я о’кей, – твердит он.
Мне хочется его ударить, но папа сейчас выглядит так, что, кажется, один удар его убьет.
Мы входим в дом.
– Я пойти прилечь, – говорит папа и медленно поднимается на второй этаж.
Я слышу, как он устраивается в кровати поудобнее, потом в доме наступает тишина. Мы с мамой стоим в прихожей, заставленной нашей обувью.
– Мама, что происходит? – тихо, почти шепотом спрашиваю я.
– Он о’кей, – отвечает мама и начинает моргать, на ресницах висит слеза.
– Мам, папа в порядке?
– Пора спать, – отвечает мама. – Говорить потом.
– Мам…
– Ты не надо волноваться, – говорит мама. – Мы есть потом говорить. Мы о’кей.
– Кто – мы?
– Фрэнки, пора спать. – Больше мама ничего не говорит.
Она уходит на второй этаж, и я остаюсь один.
* * *
Когда я наконец начинаю засыпать, мне снится, что на лбу у меня чья‐то прохладная ладонь. Может, это Джо? Я открываю глаза. Это не сон. У меня на лбу действительно лежит холодная ладонь. Это мама. Она в пижаме, сидит в темноте на моей кровати, положив руку мне на лоб. Не для того, чтобы проверить, есть ли у меня температура. Просто так.
Мое сердце вдруг наполняет нежность. Бесчисленное количество раз, когда я засыпал, приходила мама вот так посидеть, положив ладонь мне на лоб. Я, ее сын, рос (особенно во сне), становился выше и сильнее, взрослел, и теперь я улечу из родительского гнезда, хотя маме, возможно, этого и не хотелось бы. Я вижу, что на ее щеках блестят в темноте две дорожки – два ручейка слез.
– Мама, – говорю я не двигаясь.
– Папа очень грустный, – отвечает мама.
– Прости, что я сорвался, – бормочу я. – Я не должен был так кричать.
– Все о’кей. Папа тебя очень любить.
Нежность внутри меня превращается в страх. В нашей семье не принято произносить эти слова.
– С папой все в порядке?
– Они проверять папа после огнестрельный рана. Сканировать весь грудь. И КТ, и ПЭТ, и еще что‐то…
Она моргает, и слезы катятся у нее из глаз. За всю жизнь я всего несколько раз видел, как мама плачет. Я боюсь того, как она плачет. Никаких всхлипов и рыданий. Просто беззвучные слезы, как неиссякаемый водопад.
– Доктор говорить, что легкое о’кей, рана о’кей, но в торс нашли небольшой уплотнение, – говорит мама. – Очень много маленький уплотнение. Доктор сказать, как рождественский елка. Доктор, как ты, кореец yisei, второй поколение, говорит только английский.
– О чем ты, мама? – говорю я, голос у меня тихий и испуганный.
– Я спрашивать доктор, что это за много маленький-маленький уплотнения. Доктор говорить, что это мелкоклеточный карцинома. Я спрашивать его, что такое этот карцинома.
Я не могу заставить себя произнести это слово.
– Доктор сказать, чтобы папа немедленно начинать химиотерапия, и папа начинать.
Это рак.
– В первый раз папа все о’кей, без симптомы.
Рак.
– Но после второй раз папа плохо, и хуже-хуже-хуже. Нет аппетит.
Рак.
– Я делаю овощной сок и китайский лекарство hanyak. Может, это помогать. Я надеяться, так надеяться!
Больше маме сказать нечего. Ее ладонь нагрелась от моего лба, стала влажной и горячей, поэтому мама меняет руку.
– Почему вы мне не сказали? – спрашиваю я.
– Он не хотеть, чтобы ты волноваться.
– Да вы чего?! Я должен знать такие вещи!
– Ты волноваться – у тебя стресс.
– И когда вы об этом узнали?
– Если ты волноваться, то плохой результат тест.
– То есть вы об этом уже давно знаете? Боже, мам.
– Фрэнки, мы защищать твое будущее. Ты меня понимать, да?
Я ее понимаю и не понимаю одновременно. Как им удалось так долго держать все это в тайне? Они ведь скрывали это от меня несколько недель!
– А об этом знает кто‐нибудь из тех, кто ходит на Сборища?
– О нет, – мрачно отвечает мама. – Если мы что‐то сказать, все волноваться. Слишком много разговоры-разговоры, много стресс. Мы ждать, пока папа стать лучше, тогда всем сказать. Я надеяться. Очень надеяться.
Мама говорит все тише и тише и наконец замолкает. Я долго и внимательно на нее смотрю. А она смотрит в сторону. Она смотрит на ночник, он у меня с детства. Ночник в виде двух близнецов-ангелочков, которые уютно улеглись спать на облачке. Я всегда думал, что два эти ангела – мы с Ханной. Но сейчас мне кажется, что это мама с папой.