852. [Трагические художники.] Это вопрос силы (отдельного человека или народа), прилагается ли вообще и если да, то к чему, определение прекрасного. Чувство полноты, накопившейся силы (которая позволяет многое принять мужественно и бодро, от чего слабый содрогнется) – чувство могущества способно дать определение «прекрасного» вещам и состояниям, которые инстинкт бессилия может расценить только как достойные ненависти, то есть такие, какие он не хочет видеть, а потому они для него без образа, безобразные. Чутье к тому, с чем мы более или менее способны совладать, повстречайся оно нам на пути, – будь то опасность, проблема, искушение, – это чутье определяет и наше эстетическое «да». («Это прекрасно» есть суждение положительное, утверждающее.)
Отсюда следует, по большому счету, что предпочтение к гадательным и страшным вещам есть симптом силы; тогда как склонность к хорошенькому и миленькому свойственна слабым, деликатным натурам. Приязнь к трагедии отличает сильные эпохи и характеры: non plus ultra
[220] для них – допустим, divina commedia
[221]. Это героические натуры, которые даже перед лицом трагических ужасов говорят себе «да»: они достаточно закалены, чтобы воспринять страдание… Предположим теперь, что слабые возжелают насладиться искусством, для них вовсе не предназначенным, – что предпримут они, дабы сделать трагедию приемлемой для себя? Они начнут вкладывать в толкование ее свои собственные ценностные эмоции, то есть, к примеру, «Триумф нравственного миропорядка» или учение о «Никчемности сущего» или призыв к резиньяции (или полумедицинские, полуморальные выкладки об аффектах à la Аристотель). Наконец: искусство страшного, поскольку оно возбуждает нервы, слабыми и утомленными может расцениваться как стимулятор: в наши дни, например, по этой причине так ценится вагнеровское искусство.
То, сколь далеко способен человек зайти в признании страшного, гадательного в вещах, а также то, нужны ли ему «решения», «подсказки» в конце – это всегда проверка его чувства бодрости и силы.
– Этот род художественного пессимизма есть прямая противоположность пессимизму морально-религиозному, который страдает от «порочности» человека, от «загадочности» сущего – этот второй всегда и во что бы то ни стало хочет подсказки, решения или по меньшей мере надежды на решение… Страдальцам, отчаявшимся, утратившим веру в себя, – одним словом, больным, – во все времена нужны были восхитительные видения, чтобы все это выдержать (понятие «блаженные» отсюда происходит).
– Родственный случай: художники декаданса, которые в сущности нигилистически относятся к жизни, бегут в красоту формы… в изысканные вещи, где природа стала совершенной сама, где она является нам в индифферентном и прекрасном величии… – «Любовь к прекрасному», таким образом, может оказаться не способностью увидеть прекрасное, создать прекрасное, а напротив, выражением неспособности к этому.
– Художники-победители, из любого конфликта извлекающие ноту согласия, – это те, которые собственную мощь и раскованность способны передать еще и вещам: они свой внутренний опыт сообщают символике каждого их произведения искусства, их творчество – это их благодарность за их бытие.
Глубина трагического художника заключается в том, что его эстетический инстинкт прозревает более далекие последствия, что он не задерживается близоруко на ближайшем, что он соглашается с экономией целого, которая оправдывает страшное, злое и гадательное, и не только… оправдывает.
853.
ИСКУССТВО В «РОЖДЕНИИ ТРАГЕДИИ»
1.
Концепция мира, с которой сталкиваешься в подоплеке этой книги, особенно мрачна и непривлекательна: среди всех доселе известных типов пессимизма ни один, похоже, не достиг такой степени злостности. Здесь отсутствует антитеза истинного и мнимого миров: есть только Один мир, и мир этот ложен, ужасен, противоречив, полон соблазнов и лишен смысла… Мир, устроенный так, и есть мир истинный… Нам нужна ложь, чтобы одерживать победу над такой реальностью, над такой «истиной», – чтобы жить… И то, что для жизни потребна ложь, само есть тоже одно из свойств этого страшного, гадательного характера нашего существования…
Метафизика, мораль, религия, наука – все они подвергаются рассмотрению в этой книге только как различные формы лжи: с их помощью человек верит в жизнь. «Жизнь должна бы внушать доверие»: задача, поставленная так, неимоверна. Чтобы решить ее, человек уже по природе должен быть лжецом, он должен больше, чем кем-либо еще, быть художником. Он и есть художник: метафизика, религия, мораль, наука – все это лишь отродья его воли к искусству, к лжи, к бегству от «истины», к отрицанию «истины». Сама эта способность, благодаря которой он насилует реальность ложью, эта художественная способность человека par excellance
[222] – она наделяет его общностью со всем, что есть. Ведь он сам есть часть действительности, истины, природы: как же не быть ему и частью гения лжи!..
В том, чтобы видеть характер сущего ошибочно – глубочайшее и высшее тайное намерение, скрывающееся за всем, что есть добродетель, наука, набожность, художество. Многое не видеть никогда, многое видеть неверно, многое видеть сверх того, что есть: о, как мы еще расчетливы даже в тех состояниях, когда кажется, что мы менее всего расчетливы! Любовь, восхищение, «Бог» – сплошь уловки последнего самообмана, сплошь совращения к жизни, сплошь вера в жизнь! В мгновения, когда человек становится обманутым, когда он сам себя уже перехитрил, когда он уже верит в жизнь – о, как все в нем ликует! Какой восторг! Какое чувство могущества! Сколько художественного триумфа в триумфе власти!.. Человек снова и еще раз стал господином над «материей» – господином над истиной!.. И сколько бы человек ни радовался, он в своей радости всегда одинаков: он радуется как художник, он наслаждается собой как властью, он наслаждается ложью – как своей властью…
2.
Искусство и ничего кроме искусства! Оно великий осуществитель жизни, великий совратитель к жизни, великий стимулятор к жизни…
Искусство как единственная превозмогающая противосила супротив всех воль к отрицанию жизни, – антихристианское, антибуддистское, антинигилистическое par excellance.
Искусство как спасение познающего, – того, кто видит, хочет видеть страшный и гадательный характер сущего, то есть познающего трагически.
Искусство как спасение действующего, – того, кто не только видит страшный и гадательный характер сущего, но и живет, хочет жить, то есть трагически-воинственного человека, героя.
Искусство как спасение страждущего, – как путь к состояниям, где страдание становится желанным, преображается, обожествляется, где страдание есть форма великого восторга.
3.
Теперь видно, что в этой книге пессимизм, или, скажем яснее, нигилизм полагается истиной. Но сама истина не полагается ни как высшее мерило ценности, ни тем паче как высшая власть. Воля к мнимости, к иллюзии, к заблуждению, к становлению и перемене (к объективному заблуждению) полагается здесь как более глубокая, исконная, метафизическая, нежели воля к истине, к действительности, к бытию: – последнее само есть лишь форма воли к иллюзии. Точно так же радость полагается более исконной, нежели боль: боль же только как обусловленность, как следственное проявление воли к радости (воли к становлению, росту, формированию, то есть к творчеству: в творчество, однако, включено и разрушение). Описывается высшее состояния утверждения сущего, из которого нельзя вычесть и высшей боли: это трагически-дионисийского состояние.